Другие же сцены я переделывал – отбивал кусок штукатурки, потом снова ее накладывал, делал подмалевок и выравнивал. И не лишь бы как, не спустя рукава: тут надо счистить лицо и осветить его заново, острее; тут что-то сделать с одеждой, выглядит она как-то подозрительно. Тут прописать складку, разгладить края рукава, прибавить на горизонте какую-нибудь постройку или, если надо, приделать кому-нибудь горб. А ведь есть такие, кому надо. К некоторым стенам я подходил по многу раз, в разное время дня и ночи, то один, то с гостями, спрашивая их мнение, иногда день за днем, но случалось, что не возвращался к ним даже по две недели.
Я чувствовал, что живу, видел, как за окном меняется погода, как кончается лето и все чаще по вечерам тянет холодком, и мне казалось, что я – часть этого цикла, что умираю, чтоб возродиться, и вновь рождаюсь, чтоб умереть. Теперь я рождался, рождался через поры своей кожи, через ноздри и дырочки в пуговицах, через пальцы и пупок. Только сейчас долетел до меня ветерок с Пиренеев – сколько же понадобилось ему лет, чтоб принести мне вести из Бордо!
Я сказал Консепсьон, что ни наша нога там больше не ступит, ни тем более наших детей – не хватало, чтобы маленькие Мариано Хавьер и Мария де ла Пурификасьон насмотрелись всех этих ужасов и в их юных головках поселились отвратительные предрассудки и безумства.
Конечно же Консепсьон потребовала, чтобы я вышвырнул отца из Дома Глухого, отбил все картины и снова покрыл стены тканью, только более изящной, не такой, что мы купили во времена нашей помолвки. Ведь в конце-то концов земля-де теоретически моя и дом мой. Еще чего! Представляю, как он озвереет, когда кто-то осмелится изгадить шедевры Хавьера Гойи, художничка без единой картины. Зато с недавнего времени плодовитого пачкуна. А все-таки, когда я ночью лежал в кровати и пытался заснуть, сцены, какие я там увидел, возвращались ко мне во всем своем мерзком великолепии: лица как маски, низко висящие над землей тучи, черная фигура дьявола-козла в широченном облачении, маленькая головка псины вблизи самой рамы. Так вот что просыпается, когда разум спит.
Насчет некоторых сюжетов у меня не было определенного мнения, и я все еще колебался – закрашивал их, потом делал несколько неуверенных мазков и снова закрашивал. В другой раз все шло так же легко, как с той первой каплей, из которой выросла инквизиторская процессия; идеи рождались одна за другой, и тот, второй Хавьер, сильный и рьяный, махал кистью так быстро и с таким усердием затирал краски, что я не мог за ним поспеть, и рука частенько соскальзывала с намеченного контура, я даже приостанавливал ее, пристыженный, и смотрел, а моя ли это рука или же живой инструмент, водимый чужой волей.
Но конца все еще не было видно, хотя так или иначе я к нему приближался.
XXXIII. Поединок[101]
Любая война – это война за место; великие империи посылают на смерть полчища солдат, жгут города и несжатые поля пшеницы, сравнивают с землей монастыри, вырубают сады и вырезают скот – и все для того, чтобы иметь больше места, ибо геральдическим чудовищам, этим львам Леона[102]
и орлам Франции, нужно пространство, чтоб пастись на нем, сколько влезет; но тот ничего не знает о войне, об ожесточении, о схватке до последней капли крови, кто не видел двух арагонских или галицийских мужиков, сцепившихся из-за клочка земли. Да даже там, где сражаются империи, в самом низу, под развевающимися хоругвями, под пушечным дымом, под иерархией чинов и рангов, под ярким сукном и золотистыми пуговицами мундира сидит галицийский мужик, вбивающий штык в брюхо мужика из Пикардии, или же свинарь из Фуэндетодоса, палашом отрубающий руку гасконскому мельнику в смертном бою за край межи шириной в четыре пальца.Ливень уже прошел, слева видно вспененную, неспокойную речку; меж бурых туч проблескивает кусочек чистого неба, который, если приглядеться, похож на профиль грозного льва, смотрящего на отвесную скалу где-то там вдали; от бури осталось лишь топкое месиво; тянется оно от взгорья до речки, ее вода напоминает жижу; этого месива здесь полно, хватит каждому. Они стоят в нем по колено и лупцуют друг друга дубинками. Без остервенения, без вскипающей ярости, но методично, обрушивая удар за ударом. Тот, что справа, младший, прикрыл рот плечом и поднял в недоумении брови, а тот, что слева, обливаясь кровью, она течет со лба и из разорванного уха, тоже, кажется, удивлен; в то краткое мгновенье, когда их руки, замахнувшись, отведены назад, а дубинки начинают набирать быстроту, чтоб врезать по незащищенному лбу, густой шевелюре или по плечу, эти двое смотрят друг на друга и явно озадачены. Что так долго выдержали, что вместо того, чтоб помириться, продолжают молотить друг друга, не обращая внимания на раны, дерутся за место, хоть ни один из них не уступит, поскольку уступить не может, ибо увяз в месиве, будто застрял в ловушке.