Ревет сигнализация; со стены косо срываются и разлетаются вдрызг часы, разбрасывая по дрожащему полу шестерни и стрелки. В проломе дверей мелькает уцелевший пролет лестницы — Вечный Дембель хватает за рукав Сторожащего Двери, воющего от страха паренька с оттопыренными ушами, и тянет его в пролом, но тот упирается: он не может сойти с места до прихода Старшего, он обязан стеречь эту дверь.
Какую дверь, кричит Вечный Дембель, где ты видишь дверь? Голос его хрипл и страшен. Они ныряют в пролом — и через мгновение тяжко оседает стена за спинами и морозная пыль ударяет в лица.
Перед ними Поле — то, что было Полем. Раскроенное натрое, оно шевелится, словно кто-то тяжело ворочается под ним. Что это, кричит паренек, что это? Вечный Дембель не отвечает, только в серых глазах его, жадно вбирающих открывшееся, появляется какое-то новое выражение.
И в этот миг Жрец выпускает наконец миску из мясистых пальцев, и жирный плов застревает в темном желобе горла: дрогнув, наклоняется над ним продуктовая гора, и с вершины ее соскальзывает, увлекая за собой лавину, пудовый куб масла. Толстяк успевает вскочить, но лавина сбивает его с ног. Чья-то невидимая рука одним ударом разламывает перекрытия, и пудовый ящик с консервами, обитый железом, приносит Жрецу его последний десерт.
Кормчий, без фуражки, сорванной ветром, все стоит у края Поля, среди криков, гула и грохота. В длинных остовах домов воет сигнализация, и предсмертный вой этот заглушает сорванные голоса Старших.
Кормчий стоит, стиснув зубы, и только одно слово — «наказать» — скрипучим колодезным воротом проворачивается в седеющей голове, когда из пелены проступает фигура человека — сутулого лысеющего человека с выцветающими усами на прорезанном морщинами лице, — проступает и замирает, впечатанная в пургу, в вой и панику, царящую вокруг.
Два серых глаза в упор со спокойным интересом разглядывают светлое одеяние Кормчего, и тот отшатывается, с ужасом понимая, что человек его не боится — если вообще знает, кто он такой. Ветер, гнев и недоумение обжигают голову Кормчего, и серая пелена, надвигаясь, застилает, затягивает рассудок.
— Из какого квадрата?! — кричит он.
Человек заглядывает кричащему в зрачки — там уже дымится безумие.
— Номер! Номер!
Человек недобро усмехается, поворачивается — и сутулая спина его растворяется в пурге, и тогда черная пелена, стлавшаяся над рассудком Кормчего, чернеет еще более, расползается, становится пробоиной, в которую врывается наконец реальность.
— А-а! — кричит Кормчий, раздирая кобуру. — А-а-а!
Все еще крича, он всаживает в пургу, скрывшую человека, пять пуль, и пурга отвечает злобным хохотом. Она хохочет над обезумевшим седым человеком, стоящим на краю изуродованного, никому уже не нужного Поля. Она хохочет над всем, на что потратил он свою единственную жизнь, и тогда человек медленно поднимает руку и плотно прижимает маленькое черное дуло к белому, исколотому снегом виску…
Большеголовый подросток лежал, неловко вывернув голову набок, и глаза его были открыты. Вокруг медленно и беззвучно рушились стены домов и вставало на дыбы Поле; в снежной пыли — медленно и беззвучно — пробежали мимо чьи-то сапоги. Потом из тишины возник голос и ласково окликнул его по имени, и он не удивился тому, что это мама, а удивился только имени — он почти забыл его здесь. Потом он хотел пожаловаться ей, вспомнить, как его называли здесь — какое-то обидное слово… — но вспомнить не смог. Потом захотелось спать, и мамина рука погладила его по стриженым волосам, и мамин голос запел колыбельную, и под этот сладкий напев, пока глаза его не закрылись, медленно и беззвучно валились наземь стены домов, выворачивало из асфальта щиты и восходили в серое небо грибы облаков.
Тупорылые, затянутые брезентом машины колонной пробивали пургу.
В передней, всматриваясь в ползущую навстречу равнину, сидел новый Кормчий. В полутьме кабины было видно, как поблескивают его глаза, и шофер, совсем еще молоденький грут, вжавшись в руль, боялся повернуть голову.
Во второй машине ехали двое: моложавый с тонким нервным лицом и грузный, постарше. Моложавый косился на сидящего рядом и, изнывая, искал сближения, но тот лишь неотрывно смотрел, как покачиваются за серым лобовым стеклом тяжелые бивни фар. Следующим Кормчим — после того, в первой машине, — должен был стать он, и, устало прикрывая выжатые бессонницей глаза, грузный прикидывал, когда это может случиться.
За их спинами, во тьме кузова, валялся на настиле мертвяк. Остекленелые глаза мертвяка были уставлены в брезентовый потолок, и сквозь побелевшую кожу постепенно проступал радостный костяной оскал. Ветер посвистывал в аккуратном черном отверстии в виске.
В тупорылых чудовищах, гуськом ползущих следом, людей не было совсем — только тускло скалились черепа на подрагивающих зеленоватых ящиках. Черепа знали, что их час еще придет.