Я ставлю чайник, наливаю в чашку заварку — руки подрагивают от волнения. Я сажусь, я снова гляжу на листок с подстрочником, а потом в черноту окна — как хорошо, что оно выходит на пустырь, и можно не задергивать шторы, смотреть на россыпи огоньков в дальних домах, мерцающие сквозь ветви точечки жизни.
Ты, держащий на ладони этот мир…
Размеренный, чуть тяжеловесный ямб староанглийского стиха уже начинает заполнять меня, я вслушиваюсь в его неспешный ход, в глубокое дыхание строки, я всматриваюсь в лист, пытаясь разглядеть за чередой слов лицо человека по имени Джон Венслей. Портретов его не осталось; известно, что был священником, что умер больше двух веков назад в Средней Англии. Интересно, в какую сторону отсюда Англия? Кажется, вон на ту засыпающую девятиэтажку и дальше, через шоссе и пустыри…
Закипает чайник. Я налил его доверху, на несколько чашек: сегодня надо перевести стихотворение хотя бы вчерне.
Ты, держащий на ладони этот мир…
Я прихлебываю чай, ожидая, когда из первой уже сложившейся строки начнут прорастать остальные. Россыпь далеких огоньков за пустырем постепенно редеет, потом лишь отдельные точечки прорываются сквозь ветви деревьев — где-то, значит, тоже не спят, может, такая же грешная богема, как я, может, просто припозднились из гостей. Работа не идет, в голову лезут всякие глупости — то «мирная поступь», то телефон, за который я так и не заплатил, то черноглазая девушка и ржавый колодец могилы. Устал я.
В последнюю чашку еле нахлюпывает половина. Начало второго, за окном сплошная темень. На листе, лежащем передо мной, — тоже. Перевода нет. Есть пара зарифмованных строф; они даже похожи на оригинал, — так похожа на самолет модель в натуральную величину. Но там, где венслеевский стих отталкивается от земли и уходит в небо, от моего отваливаются крылья; картон да пятна клея на стыках, стыд.
Я перечитываю перевод и уже сам не понимаю, что тут такого, в этом стихотворении, отчего зашлось дыхание тогда, в Иностранке, весной. Голова раскалывается от усталости, в венслеевские строки вдруг по-хозяйски вламывается «мирная поступь», и, сдавив руками виски, я еще несколько минут сижу так, один в уснувшем городе, пытаясь навсегда разобрать на молекулы и уничтожить собственный бред.
Потом снова перечитываю перевод.
Потом обнаруживаю себя лежащим головой на столе — между подстрочником и чашкой с недопитым чаем. Шея затекла; жить не хочется. Не хочется переводить, думать, читать, допивать чай. Хочется спать.
Еще минуту уговариваю себя пойти в душ, но безрезультатно. Завтра в девять — Пепельников. Будильник ставлю на четверть восьмого, потом добавляю еще десять минут сна.
Последняя мысль перед полным исчезновением сознания: вот оно, счастье.
Я открываю глаза оттого, что кто-то в моем мозгу кричит:
— Проспал!
Открыв глаза, я сразу понимаю, что так и есть.
Вскакиваю и бесшумно, как индеец, пробираюсь на кухню. Дьявол! Двадцать минут девятого! Не включил будильник, болван!
Это катастрофа. Через сорок минут Пепельников ждет меня на другом конце города. Ежась, ловлю в ладони ледяную струю, плещу в лицо. Вытереться досуха терпежу не хватает — с мокрой физиономией выбегаю на кухню, мокрыми руками, чертыхаясь, пытаюсь чиркнуть спичкой. Спичка зажигается с пятого раза. Теперь, когда на счету каждая секунда, все будет выходить с пятого раза.
Пока кипятится вода, успеваю вытереться, одеться и кинуть в «дипломат» свежеперепечатанную халтуру. Вроде бы все. Обжигаясь, глотаю чай, на ходу хватаю несколько сушек из шкафа.
С лестницы, ругаясь заветными словами, бегу назад — опять забыл кошелек! Мои девушки спят как сурки — надо же! Хватаю финансы, спотыкаюсь о куклу, чертыхаюсь и снова скатываюсь по ступенькам.
Такси!