Савмак некоторое время полежал на спине, прислушиваясь к ее сонному дыханию, потом осторожно, стараясь не разбудить, поднялся и, неслышно ступая, направился к двери.
Двор был похож на огромный колодец, стены которого облицевали большими обтесанными камнями. Сходство это дополнялось еще и тем, что, хотя утро уже наступило, двор по-прежнему заполняла темно-синяя мгла. В углах мгла чуть отливала зеленью.
Савмак постоял немного на пороге, оглянулся в глубь комнаты, потом наклонился, поднял стоявший у входа кувшин с вином и шагнул в синюю мглу колодца.
Он дошел до середины и остановился. Двор перестал быть реальным.
Савмак еще раз осмотрелся.
Двор утратил сходство не только с реальным двором, но и с колодцем. Он превратился в безграничное пространство темно-синего цвета. То, что заполняло пространство, поглощало звуки. Савмак знал, что рядом, за расплывшимися в темноте стенами, живет город, и, хотя солнца еще нет, город давным-давно проснулся, давным-давно зажил вовсю. Савмак даже слышал звуки — тарахтенье повозок, стук копыт, звон колокольчиков, голоса. Но звуки как бы заключались внутри него, вернее, в его памяти. А из-за стен не доносилось ничего, потому что темно-синяя, отливающая зеленью мгла поглощала все звуки.
Рассветный холод заставил его очнуться и переступить ногами. Он встряхнул кувшин, прислушался.
Тишина.
Как в колодце…
Словно уши залеплены чем-то — Одиссей, помнится, залепил уши своим спутникам, чтобы их не смутило обманное пение сирен, залепил янтарным пчелиным воском.
Тишина…
Как в колодце, как в колодце на дне, будто весь мир упрятан в колодце. Тьма его покрывает и пропитывает ткань бытия непроснувшегося мира тайными соками…
Савмак ждал, замерев, почти не дыша.
Солнце явилось внезапно. Вдруг, словно вырвавшись из катапульты, выкатилось золотой глыбой в небо. Мгла растаяла, и даже в самых дальних уголках уже не смогла найти себе тайного убежища.
А вместе с солнцем наконец-то ворвались звуки — свистки, топот, говор…
Савмак встряхнул кувшин еще раз, поднял его, собираясь поднести к губам, но почему-то поднял кувшин еще выше. И опрокинул. И засмеялся. И крикнул:
— Я — царь!
И сам удивился: почему? откуда?
Потому что солнце золотило его кожу и он был царем удивительной желтой страны под синим небесным сводом.
Он повторил:
— Я — царь! Охэ-эй!
И снова рассмеялся:
— Я — царь…
…Он стоял посреди двора. Солнечные лучи текли по нему. Вино текло по нему. Тонкие струйки по бороздам между квадратными мышцами живота.
Потом отшвырнул бронзовый кувшин — кувшин покатился со звоном по каменным плитам двора — и бегом вернулся в дом, где все еще спала Камасария. Он откинул тонкое полупрозрачное покрывало и долго любовался ею, словно осыпанной золотистой пудрой. Потом лег рядом, уткнувшись носом в рассыпанные иссиня-черные волосы, слушая, как все сильнее и сильнее стучит кровь в висках.
И — реальность ли это? Продолжение ли сна?..
…Они долго лежали рядом, и тела их казались им чужими. И говорили.
О чем? Боги ведают…
…Потом Савмак ушел, и больше они не виделись…
Вопрос плавно поднялся в воздух и повис, медленно опускаясь вниз, чтобы, так и не достигнув пола, замереть в неподвижности и неуверенности.
Погребок накрыла тишина, страшная, натянутая до предела, вот-вот порвется. Вопрос вовсе не был неожиданностью, все знали, что его следует задать, что без решения этого вопроса все остальное не имело бы смысла, но все молчали. Вопрос продолжал висеть в неподвижности. Вопрос «Кто это сделает?»
Молчание не было окрашено страхом, скорее — неприятным чувством. Какое-то ощущение — сродни тому, что испытываешь во сне. Кажется тебе, что сорвался в пропасть, дрожь, неуверенность, и хочется проснуться.
Но вопрос прозвучал, и на него должно ответить. И Октамасад, скрипнув зубами, повторил:
— Так кто же?
Он, признанный вожак, стоял посреди погребка, и правая рука его с широкой и твердой ладонью упиралась локтем в колено ноги, которую он поставил на скамью. Кожаная рубаха, перепоясанная акинаком[1] в богато украшенных ножнах, туго обтягивала мощную, бугристую грудь. Октамасад, по-волчьи оскалясь, обвел глазами собравшихся.
Они сидели в напряженных позах. Их руки были чуть согнуты в локтях и сведены, а бицепсы распирали тесные рукава, словно каждый собирался нанести удар кому-то невидимому. Их лица были темны, а глаза опущены. Казалось, они боялись дышать — вдруг легкое движение воздуха у сомкнутых губ будет истолковано как ответ. Они сидели неподвижно и молчали. Тишину нарушало лишь еле слышное потрескивание светильников.
И Октамасад, в третий раз задавая вопрос, понимал, что ответа не будет. И тогда он разорвал тишину:
— Хорошо! Молчите! — он отшвырнул ногой скамью. — Пусть все будет как будет! Пусть здесь хозяйничает наместник Митридата, и можете лизать ему пятки!.. А я уйду!.. Я ухожу к царю Палаку! По крайней мере он, — сколот! А вы — вы не сколоты! Последний пьяница в порту храбрее вас!.. — Октамасад замолчал, тяжело переводя дыхание. Шрам на его лице, деливший щеку на две неравные части, стал темным.