— Нет, газета, конечно, останется, — сказал Должанский рассудительно. — Понимаете, Максим Александрович, там, на самом верху, идет главная интрига. Передел власти, — подавшись вперед, сообщил он под яростный треск телефона. — Давно, конечно, надо было решить этот вопрос, после смерти Ленина сколько уж прошло, но затянулось, как видите, потому что все хотели занять его место. Не в мавзолее, конечно, — добавил Петр Яковлевич со смешком. — Склянский тоже чего-то мутил, держал нос по ветру, суетился, проталкивал своих ставленников, словом, интриговал на своем уровне. Уровень, конечно, мелкий, но относительно нас, например — вполне. Где-то он допустил просчет, поставил не на ту лошадь, как сказал бы Ракицкий… И вот Склянский отставлен, а Колосков скрылся. А вы будете писать очерки.
— Чем все это кончится, Петр Яковлевич? — не удержался писатель.
Он спрашивал вовсе не об очерках и даже не о Колоскове, но заведующему отделом поэзии ничего не надо было объяснять.
— Чем-нибудь, — хладнокровно ответил Должанский. — Мы участвуем в грандиозном социальном эксперименте, Максим Александрович. Не ищите ему аналогов в истории — это бесполезно, мы такие одни. И будьте осторожны. Россия — это мельница, и побежденных она перемалывает быстрее всего.
— Вы пишете? — вырвалось у Басаргина, зачарованного последней фразой. Он не помнил, чтобы собеседник был прежде так с ним откровенен.
— Нет. Я, как вы знаете, слишком близко стою к современной литературе. — Должанский криво усмехнулся. — Это напрочь отбивает охоту браться за перо.
Когда Басаргин вернулся в свой кабинет, к нему подошел изнывающий от груза новостей Глебов.
— Слышал? Черняка посылают к Горькому!
— Да ну! — Писатель сделал непонимающее лицо.
— Что он понимает в интервью? — с досадой сказал Глебов.
— Конечно, ничего, — поддержал его Басаргин. — Тебя надо было послать.
Он иронизировал, но Степа принял его слова за чистую монету:
— Думаешь? Да, я бы смог! Я бы такое интервью сделал, что его бы все газеты цитировали.
— Мне-то ты что это говоришь? — пожал плечами писатель. — Сходи к Оксюковичу.
— Ему не до меня сейчас, — уныло ответил Глебов. — Дерганый он какой-то.
"Из-за Колоскова? — подумал Басаргин. — Или из-за того, что Склянский слетел?"
— Ты про Склянского слышал? — спросил он небрежно.
— Слышал. — Говоря, Глебов нервно оглянулся и понизил голос. — Его из партии исключить хотят. А может, и хуже…
Исключение из партии чаще всего означало, что готовится расправа. Но хотя Басаргина и считали гуманистом, в душе он был далек от жалости к обреченному, по-видимому, Склянскому. Потому что все эти карьеристы поднялись по чужим головам, ломая судьбы. А о Колоскове, ставленнике Склянского, писатель и вовсе был самого нелестного мнения.
Зазвонил телефон на стене, трубку снял шедший мимо художник Окладский.
— Да… редакция… Сейчас. — Он повернулся. — Максим Александрович! Тут вам звонят… Из угрозыска.
Басаргин подошел к аппарату.
— Это Опалин, — сказал голос в наушнике. — Мне сказали, что вы звонили. По поводу очерка, да?
— Совершенно верно, — подтвердил Басаргин, морща лоб и пытаясь вспомнить имя-отчество вчерашнего гостя.
Опалин шмыгнул носом:
— Приезжайте.
— Куда?
— В Большой Гнездниковский, конечно. Хотите видеть, как мы работаем — да пожалуйста. Нам скрывать нечего.
— А когда?.. — заикнулся было писатель.
— Через час. Устроит?
"Лучше бы я поехал к Горькому", — подумал Басаргин, но пересилил себя и буркнул в расположенный на корпусе аппарата микрофон:
— Хорошо.
Он услышал сухой щелчок — на том конце провода повесили трубку. Странным образом писатель почувствовал прилив сил. "Кажется, он желает видеть меня еще меньше, чем я его… Но это не важно. Три очерка — триста строк — починим Варино зимнее пальто. Новое, конечно, купить не удастся — в магазинах черт знает что творится, а коммерческие цены мы не осилим…"
— Если меня будут искать, я на редакционном задании, Поликарп знает, — сказал Басаргин Глебову.
Снаружи сентябрьский день обернул его в тот особенный бархат ранней осени, когда еще не верится, что лето прошло, воздух чист и прозрачен, а листья едва золотятся. Но в трамвае, на который сел писатель, уже не было ни осени, ни бархата, ничего, кроме злобы, безнадежной, как прогорклое масло. Одна гражданка наступила другой на ногу, и они едва не вцепились друг другу в волосы. Потом в вагон влез гражданин с живым поросенком.
— Со свиньями нельзя, нельзя со свиньями! — заверещала вагоновожатая.
Но гражданин проявил чудеса изобретательности: он клялся, что ему проехать "совсем немножечко", совал всем своего поросенка, божился, что это не поросенок, а почти что человек, потому как не глупее некоторых двуногих, и даже выразил готовность заплатить за отдельный билет. Также гражданин сообщил вагоновожатой, что она ужас какая красавица и точь-в-точь похожа на девушку, в которую он был когда-то влюблен.