Версию В. Катаева, объяснявшего творческий «взлет» и «падение» Олеши неразделенной любовью, целесообразней оставить фрейдистам[99]
. Иное дело гипотеза, которую мы смело можем назвать социологизаторской. Возникла она еще в советское время. Среди ее создателей следует отметить Е. Габриловича и А.Белинкова. Причем, если Габрилович высказал свою версию с помощью намеков и остался вполне в цензурных рамках[100], то книга Белинкова «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша.» в то время представляла из себя вещь крамольную. Но что интересно: Белинков, несмотря на свои, вроде бы антикоммунистические взгляды, очевидно, полностью усвоил то отношение к литературе, которое ему должны были привить (и привили) еще в школе, то есть концепцию Белинского — Чернышевского — Добролюбова — Писарева: художественное произведение тем лучше, чем больше его социальная значимость, талант же имеет второстепенное значение. Эту концепцию Белинков исповедовал (именно исповедовал!) очевидно, нисколько в ней не сомневаясь: «Из-за чего возникает конфликт поэта и общества? Из-за того, что поэт по своим физиологическим и профессиональным свойствам и обязанностям наблюдает за обществом, видит, каково оно, и рассказывает о том, что видит. Общество же не хочет, чтобы рассказывали о том, как оно отвратительно.»[101] Олеша не решился вступить в такое противостояние и предпочел стать заурядным советским писателем, забыв, что «главное назначение искусства — говорить правду[102].» Согласиться с этим тезисом — значит подменить живопись фотографией, а литературу публицистикой.Прошли годы, не стало советской власти, а авторитет критиков-демократов XIX века заметно пошатнулся, но социологизаторская гипотеза только окрепла. В десятом номере журнала «Знамя» за 1996 год и в седьмых номерах «Знамени» и «Дружбы народов» за 1998 была опубликована часть не печатавшихся ранее дневников Олеши. Публикации были снабжены предисловиями и комментариями Виолетты Гудковой. Суть позиции Гудковой такова: талантливый писатель Олеша не писал (вернее, писал, но неважно) ибо «Вся литературная жизнь Олеши уместилась в том промежутке отечественной истории, когда о свободном писательстве не могло быть и речи»[103]
. Позволю себе напомнить, что в период «апогея тоталитарного режима» работали Булгаков и Платонов, Заболоцкий и Зощенко, Шолохов и Паустовский.Гудкова продолжает: «Дневники Олеши стали его способом ухода в неподцензурную литературу»[104]
. В том, насколько далеки дневники Олеши от настоящей литературы может убедиться любой читатель. Впрочем, к дневниковой прозе Олеши я еще вернусь на страницах этой работы.Того, кто будет искать в дневниках крамолу, ждет разочарование. Крамолы у Олеши мало, ибо он был вполне лояльным советским гражданином. Гудковой пришлось приложить немало усилий, чтобы доказать «оппозиционность» Олеши. При чтении ее доводов приходит на память полулегендарный цензор, увидевший в образе Кабанихи ни много ни мало Николая I. Гудкова не только, вслед за Шкловским, называет прозу Олеши «новаторской» и «сверхнасыщенной», но даже ресторанные байки Олеши считает «проверкой на слушателях» этой прозы (то есть, если приятель рассказывает вам анекдоты, не исключено, что он тоже проверяет на вас какие-нибудь «новаторские» произведения).
Гудкова сравнивает устные рассказы Олеши с чтением своих произведений «Бабелем, Зощенко, Булгаковым …Михаилом Жванецким». Как можно ставить в один ряд с классиками Жванецкого, писателя слабого, десятилетиями использующего одни и те же[105]
, много лет назад найденные литературные приемы, и не замечающего, что уже давно перестал писать смешно. Неужели Гудкова не понимает, что само имя Жванецкого рядом с именами Булгакова и Зощенко неуместно? Словом, располагая таким замечательным материалом, как дневники Олеши, Гудкова не сумела им как следует воспользоваться. Она прошла мимо многих интереснейших высказываний Олеши и в то же время «высосала из пальца» образ Олеши — жертвы «тоталитарного режима». Образно выражаясь, найдя клад с золотыми монетами, она приняла их за медные.