Потом галочкина бабушка сажала нас за стол и кормила чем-нибудь вкусным — то свежими, только что испеченными, душистыми от корицы ватрушками, то варениками с вишнями, то румяными пышками, политыми сметаной. При этом ей вспоминалась Украина, Полтава, где она жила когда-то, а мне — моя собственная бабушка, жившая в Астрахани, но родом тоже с Украины, и обе они казались мне похожими — и полными, расплывшимися в старости телами, и добрыми, в мягких, рыхлых морщинах лицами, и тем, что свеклу они называли «буряк», а грушу — «дуля». Правда, одно мне было не по душе — это когда галочкина бабушка начинала хвалить евреев. «А хто ж у тебя папка будэ? — спрашивала она, хотя отлично знала, кто мой отец, его знала вся Ливадия. — Доктор?.. А мамка?.. И мамка тож?.. О, — говорила она, выслушав мои неохотные ответы, — евреи народ головастый, к такому делу дюже способный... А ты кем же ж станешь, когда пидрастешь?.. Тож в доктора пойдешь, как папка з мамкою?..» — «Нет, — вмешивалась Галочка, чутко улавливая мое настроение и сердясь на бабушку, — он будет книги писать! Будет писателем!..» — «Ну-ну, пускай так, — соглашалась бабушка. — Евреи к такому делу тож народ способный...»
Ничего плохого не говорила она, даже наоборот, но мне становилось от этих разговоров не по себе. «Евреи», «не-евреи»... Какая разница?.. Дома у нас ни о чем таком никогда не говорили. Да и галочкина бабушка, пожалуй, чувствовала, что хватила лишку, и замолкала. Что же до галочкиных родителей, то их я видел редко. Ее мама, с такими же, как у дочки, золотисто-карими глазами, была красивой, но болезненной женщиной, округлые черные брови ее резко выделялись на бледном лице. Она работала библиотекаршей в одном из санаториев. Отец занимал какую-то важную должность в ялтинском курортном управлении. В любую погоду носил он темносинюю «тройку» с белой крахмальной рубашкой, пристежными манжетами и большого размера запонками, в которых ледяным блеском посверкивал крупный, оправленный в золото камень.
После угощения галочкина бабушка отправляла нас погулять. «А то у Галочки с этих гаммов головка заболит», — говорила она. И мы шли на прогулку.
Было нечто стеснявшее нас обоих в этих прогулках. Тому способствовала и атмосфера курорта, к тому же туберкулезного, с его горячечной жаждой последних радостей. Где-нибудь в парке, в дальней аллейке, куда мы забредали, на скамеечке целовались — и мы, не зная, куда девать глаза, торопились проскользнуть мимо. Там, где из-под куста выглядывала нежная фиалка с бархатными лепестками, мы вдруг замечали брошенный в траву презерватив... Но мы научились обходиться без этих рискованных мест. Парковым дорожкам, беседкам, увитым плющем и виноградом, сбегающим в сторону моря мраморным лестницам, торжественным фасадам дворцов, то есть всему, что влекло курортников и экскурсантов, предпочитали мы горку за домом, где жила Галочка. Была эта горка довольно крутая, понизу в лопухах и жирной крапиве, выше — в колючих зарослях шиповника и кизила, еще выше росли дички яблони и груши. Сюда не забирался никто, кроме нас. Цепляясь за стебли травы, за кусты, мы карабкались вверх, оскальзывались, кувыркались вниз и хохотали во все горло. Зато какая россыпь подснежников расцветала здесь на первых проталинах, сколько фиалок пряталось в тени, уже после того, как растает и стечет последний снег!.. А однажды я прочитал здесь Галочке первый свой опус — маловразумительное крошево из «Аэлиты», романов Жюля Верна и русских былин. Не знаю, что могла разобрать она в моей суматошной скороговорке, но глаза ее из-под удивленно распахнувшихся ресниц смотрели на меня с уважением и даже восторгом... А что за вид открывался с нашей горки, какая даль! Синее-синее море и на нем белые-белые корабли, а в ясную погоду за раздвинувшимся горизонтом, казалось, можно поднапрячься и увидеть — не то что Турцию, весь мир!..
Чудесная была горка, чудесная жизнь...
Да вот беда — там, по ту сторону границы, жизнь вовсе не была такой расчудесной. Там в городах по улицам и площадям маршировали люди в коричневых рубашках с криволапыми пауками на рукавах. И такие же пауки были у них на знаменах и флагах... Кстати, о том, что рубашки у них коричневые, я знал из газет и книг, поскольку в черно-белой кинохронике выглядели они попросту серыми. Что же до флагов и знамен, а также нарукавных нашивок с паучьими лапками, то мне и невдомек было, что цвет у них — тот же самый, чуть не с пеленок обожаемый мной красный цвет праздничных демонстраций и шествий, ведь мы с отцом ездили в мае и ноябре в Ялту и там шагали в колоннах, украшенных транспарантами, портретами вождей, цветами, шагали вместе со всеми и улыбались — людям, толпившимся вдоль набережной, морю, чайкам, кружившим над молом... Всюду, над нашими головами и вокруг, реял, плескался, трепетал в раздуваемых ветром полотнищах тот красный цвет... Но я не догадывался об этом. Впрочем, только ли я?..