Криволапые твари были отвратительны, и еще отвратительней стали они, когда перекочевали с рукавов и знамен на самолеты, на бомбы, которые начали сбрасывать над испанскими городами. Оттуда, из Испании, к нам поплыли пароходы с маленькими испанцами, мы видели, как они гуськом, попарно, в пионерских галстуках и шапочках с кисточкой, ходили по Ливадии, серьезные, тихие, и переговаривались о чем-то по-своему, по-испански...
Потом что-то произошло... Из кинохроники пропали паукастые сборища... Про Испанию перестали говорить и писать... Зато в газетах стали появляться фотографии тех, со свастиками, хотя недавно на них рисовали только карикатуры. Взрослые ничего не могли нам объяснить, они и сами-то мало что понимали, что уж там дети... Я запомнил несколько сцен из кинофильма «Профессор Мамлок», они врезались в память, как осколки стекла врезаются в тело. Оттуда, с экрана, рикошетом отскочило и впервые вонзилось в меня слово «жид»...
Какая-то липкость висела в воздухе, паутинные нити, казалось, плавают в нем, клейкие, длинные, виснут на волосах, лицах, застилают глаза, и прядут их маленькие, невидимые паучки, пока — паучки, из которых рано или поздно вырастают огромные паучищи...
Вот здесь-то и настигла нас война...
... Через три дня после ее начала мы с матерью проводили отца до автобуса, который вез мобилизованных в ялтинский военкомат. В последний раз я видел его в штатской одежде — брюках, рубашке «апаш», сандалиях... Когда он потом приезжал проститься с нами, на нем были армейские галифе, заправленные в сапоги, не очень-то ловко сидевшая гимнастерка, портупея с кобурой, в которой был настоящий, вороненой стали наган, из него можно было выстрелить и убить человека... На вороте у отца малиново светились капитанские шпалы.
— Уезжайте, — сказал он. — Уезжайте немедленно. Если сюда придут немцы... Вы ведь знаете, что они делают с евреями, да еще с такими, у кого кто-нибудь служит в Красной Армии...
— А они обязательно придут?
Он не ответил, только погладил меня по голове.
— Па, — спросил я, — почему они ненавидят евреев?
— Они ненавидят всех честных людей.
— Почему?
— Потому что они фашисты.
... Ему было тридцать шесть лет, жить ему оставалось немногим больше трех месяцев...
И вот я пришел к Галочке, чтобы проститься...
... День этот, в конце июля или начале августа, был невыносимо прекрасен. Солнце никогда еще не светило так ярко, небо никогда не казалось таким сияющим, шелковым, утренний воздух никогда не был так напоен запахом сосен, кипарисов и лавров. Невыносимым же все это было оттого, что шел я прощаться. В том, что я видел вокруг, чудились мне обман и притворство. В шелковом этом небе по ночам рокотали немецкие самолеты, летевшие бомбить Севастополь. Землю под соснами и кипарисами там и сям взрезали зигзагообразные щели, отрытые по всем правилам противовоздушной обороны. Пол-Ливадии уже уехало, немцы могли вот-вот захватить Перекоп и отрезать Крым...
Отворила мне галочкина бабушка и провела в большую комнату, чтобы я подождал там, пока Галочка выйдет. Обычно Галочка встречала меня в передней или прибегала, едва я успевал присесть. Но на этот раз ждать ее пришлось довольно долго. Между тем я спешил. Мы с матерью паковали вещи, два чемодана и постельку — все, что могли, если понадобится, взять в руки и нести. Но чемоданы становились то слишком тяжелыми, то слишком легкими, разбухшая постелька не умещалась в чехле, ремни не затягивались, так что мне было не просто вырваться хоть на полчасика, чтобы повидать кое-кого перед отъездом.
Пока я сидел в пустой комнате, время тянулось бесконечно. И сама комната, длинная и узкая, с высоким потолком и окнами, упиравшимися в кирпичную стену соседнего дома, после яркого солнца казалась угрюмой, холодной, незнакомой. Хотя всему причиной наверняка было отсутствие Галочки — при ней все менялось, начинало светиться, предметы излучали тепло и блестели, словно натертые воском...
Галочка не появлялась. От нечего делать я начал перебирать книги на этажерке, стоявшей в углу, и натолкнулся на «Путешествия Гулливера»... Как-то раз, придя к Галочке, я заметил, что ведет себя она как-то странно: то покраснеет и напыжится, то бросится в кресло и, уткнувшись лицом в коленки, примется хохотать как ненормальная. Я ничего не понимал. Наконец, ни слова не говоря, она сунула мне в руки томик с «Гулливером», отчеркнув ногтем несколько строк, и убежала. Я стал читать. Это было то место, где Гулливер спасает от пожара королевский дворец, для чего ему требуется всего-навсего расстегнуть ширинку... Когда Галочка вернулась, мы встретились взглядами — и оба схватились за животики. Она вообще-то была хохотушка, рассмешить ее было пара пустяков... Но когда, наконец, она вошла в комнату на этот раз, я тут же забыл и о Гулливере, и о том, что мы хохотали тогда чуть ли не до слез. Все это было до войны. Я пришел, чтобы попрощаться.