Выполнить эту старинную заповедь и была призвана Слепакова (так, во всяком случае, она понимала свой путь). И книга ее показывает, насколько она преуспела. Прежде всего Слепакова — в некотором смысле последний летописец Петроградской стороны, последний питерский поэт, столь высоко ценящий фабульность, детальность, пристальность — все то, что мы охотнее признаем достоинствами прозы, нежели поэзии. Она не любила, когда ее называли поэтом некрасовской школы, поскольку назвать ее так — значило бы именно к этой зоркости и пристальности (свойству скорее внешнему, вторичному) свести своеобразие ее поэзии. Но некрасовская выучка тут чувствуется: Слепакова дотошна, подробна, ее стихи так насыщены реалиями “быта моих времен” (как называется ее программный монолог семидесятых), что впечатление плотности, чисто физической упорядоченной тесноты — ножа не всунешь! — возникает, как и при взгляде на знаменитую невскую перспективу. “Так изящно сжат простором, так изысканно-стеснен”, — писала молодая Слепакова о Петергофе в бунтарском по тем временам стихотворении, и все понимали, какая стесненность имеется в виду (речь шла о Фонвизине и Екатерине); но именно эта классическая стесненность, верность канону и придает ее поэзии необходимое напряжение, заставляет почти физически ощущать, как современный материал сопротивляется стиху — и все-таки покоряется мастеру. Дома в Петербурге стоят плотно, геометрически-тесно, и именно отсюда проистекает парадоксальное ощущение простора и воздушности, столь знакомое каждому, кто бывал когда-то поражен видом на Неву со стрелки Васильевского острова. Правда, Петербург Слепаковой — вызывающе непарадный, именно что характерный для Петербургской стороны, мокрый, полуразрушенный, нарочито сниженный, данный через быт, — но как этот быт узнаваем, как точно запечатлен:
Между рамами окна
В синей мисочке котлеты
Основательно подъеты —
Замелькала синька дна.
Керосин в железной фляге
С жирной пробкой из бумаги
Гулко-гулко бултыхнул:
Стало мало, вот и гул.
В коробке остатки спичек
Загремели пустотой.
Полинял практичный ситчик...
Что творится? Жизнь, постой!
Жизнь! Ведь не было износу!
Жизнь! Ведь не было изводу!
...Мама курит папиросу,
Нескончаемую сроду,
И на юбку пепел сеет,
И чуть слышно отвечает:
— А у нас вот не скудеет!
А у нас вот не мельчает! —
Фляга в целости застыла,
Керосина не убудет, —
Все здесь будет так, как было,
Все здесь было так, как будет.
Но от спички нашей вечной,
От немеркнущего ситца —
В край скудеющий, беспечный
Невозможно отпроситься.
В этом вся Слепакова: от зоркости, пристальности, изобразительной точности — внезапный переход, метафизическая дерзость; и последние — крошечные, еле уловимые — детали быта стали-таки первыми, переведены в иной план. Мир Слепаковой настолько узнаваем, что, кажется, исчезни завтра Петроградская — или по крайней мере ее родная Большая Зеленина, — и по слепаковской книге можно будет ее восстановить: по “Праздничному пути” и “Утреннему пути”, по “Семейной небыли” и “Окну на Гатчинской улице”. Эта пристальность на протяжении всей слепаковской жизни в литературе ей не изменяла — она точна и пластична в стихах, прозе, драматургии. В остальном ее поэтика существенно менялась.