– Почему мне плохо? Как ты думаешь? – сказал Симон. – Вчера на улице встретил её мужа. Обычно холёный и аккуратный, сейчас он производит впечатление типичного вдовца. У таких мужчин неприбранность бывает от осиротелости, а не из-за отсутствия привычки к аккуратности.
– Почему же ты ходишь на кладбище? – спросил я.
– Я ищу свежее надгробие. Её. Надеюсь не найти. Скажи мне, что она жива! – взмолился он. Его карие глаза, широко раскрытые, горели.
Я повторил те же фразы, что были сказаны чуть раньше, когда я было запротестовал. Захотелось также прикрикнуть на него, мол, сходишь с ума – сходи, а других не хорони заочно. Но воздержался, побоявшись сильнее ранить его больную душу. С улицы меня позвали играть в домино. Я помялся. Потом громко крикнул в сторону занавешенного окна, что занят. Послышались возгласы лёгкого разочарования. Я взял с подноса яблоко, надкусил его и в более мягкой форме заметил, что негоже оплакивать человека, не будучи уверенным, что он умер.
– Можно накликать беду и на того человека, и на себя! Бросай ходить на кладбище! – заключил я и, решив, что миссия выполнена, встал и поспешил к доминошникам.
…Прошло время. Симон действительно перестал ходить на кладбище. Теперь его часто можно было видеть на проспекте Руставели, у выхода метро. Он во всепогодном грязном балахоне, небритый, сидит на парапете, часами наблюдает за выходящими пассажирами. Глаза его воспалены.
Симон выбрал бойкое место, место свиданий. Он видит людей, которые напряжённо вглядываются в толпу, выходящую из метро, видит, как успокаивается их взгляд, когда в потоке пассажиров они различают того, кого ждут. Ему не везло. Она не появлялась. Не могла же она умереть на самом деле?!
Принц
Окно её однокомнатной квартиры смотрело в пребывающий в вечной тени внутренний двор. К восходу и заходу солнца был обращён фасад этого массивного дома сталинской эпохи. Только во время заката заходящее за горизонт солнце как бы напоследок вдруг посылало луч, и тот по невероятной касательной, преломившись через стекло окна, проникал в комнату Эльзы Августовны… Висящая на уровне форточки клетка начинала золотиться, играя гранями, а лимонная канарейка, воспрянув, распускала крылья, тая в потоке света, заливаясь в пении. Потом сразу меркло, смолкала пташка, и на фоне потемневшего окна оставался скелет клетки и помещённый в неё силуэт нахохлившейся птички…
Сегодня должен прийти журналист. Вчера в булочной Эльза Августовна встретила свою старую приятельницу, которую не видела лет семь и с которой была приблизительно одного возраста. Та по-прежнему продолжала работать в вечерней газете, по-прежнему завотделом культуры и на пенсию не собиралась. Подпирающему возрасту она противопоставила энергичную манеру говорить, быстрые движения, много пудры и помады. Можно было думать, что она слушает свою собеседницу, тихим голосом вспоминающую место и время их последней встречи, но, оказывается, в уме пересчитывала, остались ли деньги на сигареты, без которых не обходилась.
– А ты знаешь, Эльза, я всё ещё помню день твоего рождения! – ввернула вдруг журналистка, прервав робкую собеседницу, и стала пересказывать эпизод, имевший место задолго до их последней встречи.
– Я полагаю, у тебя скоро круглая дата и надо её отметить, как подобает заслуженной художнице. Пришлю к тебе завтра нашего сотрудника!
Её нежелание идти на пенсию подкреплялось ещё отличной памятью и деловитостью. Слабо запротестовавшую было Эльзу Августовну осадил повелительный жест. Нинель Моисеевна – так звали приятельницу – расспросила адрес и, толком не попрощавшись с зардевшейся Эльзой Августовной, поспешила к подъезжающему трамваю.
Журналист явился в полдень. Плохо выбритый, с неприбранной шевелюрой молодой человек. Он рассеяно прошёл в комнату и сел за стол у окна. Достал блокнот и, забывшись, начал про себя что-то вычитывать, заметно при этом шевеля губами. Эльза Августовна присела напротив и, излучая предупредительность, ждала вопросов. Она заранее готовилась к приходу газетчика, подобрала фотографии, любимые эскизы. Старушка облачилась в лучший свой наряд – платье, в котором она была в день её проводов на пенcию. Пауза затягивалась. Потом, опомнившись, газетчик неожиданно ещё раз осведомился о фамилии хозяйки. Получив ответ, спросил, не из евреев ли юбилярша. Эльза Августовна могла бы долго рассказывать, что родилась она в немецкой колонии Катариненфельд, в семье пастора тамошней кирхи. «А этот кенар, наверное, дудочного напева?» – вставил неожиданно журналист, указывая авторучкой на притихшую в клетке канарейку. «Что-что?» – опешила старушка. «Эти кенары – немецкое изобретение. А те, что овсяного напева, – русское». Минут десять газетчик рассказывал о канарейках, а потом заключил: «Правда, я сам мало в них разбираюсь. Мне пришлось о них только писать».
Затем некоторое время он задавал вопросы, бегло перелистал альбомы. Просмотрел эскизы и удалился.