Разумеется, в языке есть способы слияния, позволяющие передать смысловой оттенок. Так, утверждать
означает говорить, что ты веришь; жаловаться означает говорить, что ты недоволен и т.д. И разумеется, речь предоставляет неограниченные возможности сочетаний, слияний (“Я счастлив жестокой обидою...” или “Какое счастье быть несчастным”). Но дело в том, что сообщить о чувстве совсем не то, что непосредственно его проявить. Звук голоса обладает гораздо большим диапазоном оттенков, чем слово. Поэтому печаль в условиях шестистопного ямба и в условиях, скажем, трехстопного хорея — это две разных печали, подобно двум музыкальным мелодиям в одном минорном ключе. Сравним:
Не спрашивай, над чем задумываюсь я:
Мне сознаваться в том и тягостно и больно;
Мечтой безумною полна душа моя
И в глубь минувших лет уносится невольно.
И
Ласточки пропали,
А вчера зарей
Все грачи летали
Да как сеть мелькали
Вон над той горой.
О “содержании” печали и в том, и в другом случае сказать что-либо трудно по этим первым строфам, по интонационно она вполне выражена и звучит различно.
Звук и смысл в речи связаны неразрывно. Речевая конструкция стиха дает возможность преодолеть природную аналитичность языка. В сущности, в художественной прозе тоже необходимо изыскать способ обойти речевой феномен повествования,
чтобы читатель мог вместе с сообщением о чувствах получить их, так сказать, в собственное пользование. Искусство воздействует эмоционально. Помимо сюжета, помимо идей, которые содержит прозаическое произведение, оно обладает некой эмоциональной аурой, в прозе достигаемой усильями всего текстового пространства. В поэзии бывает довольно одного первого стиха. “Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...”; “Не дай мне бог сойти с ума...”; “Глагол времен! Металла звон!”; “Опустись, занавеска линялая, / На больные герани мои...”; “Ты опять со мной, подруга осень...”; “Как эта улица пыльна, раскалена! / Что за печальная, о господи, сосна!” Так льнут к сердцу эти интонации, так они обворожительно-неповторимы, что хочется длить этот список бесконечно, благо русская поэзия предоставляет широкие возможности... Ну, еще чуть-чуть: “Я болен, Офелия, милый мой друг!” или “Моего тот безумства желал, кто смежал...” Фет как никто умеет сразу, без предупреждения вонзаться в душу, Блок это уменье унаследовал от него: “Женщина, безумная гордячка!” или совершенно загадочное “Боль проходит понемногу, / Не навек она дана...” Почему, почему так торжественно, так чудно это звучит?Кажется, что регулярными размерами уже ничего не выразишь. Все, что можно было сказать, сказано. “Звук уснул”.
Это, конечно, только кажется. Но это чувство и интуитивные поиски нового приводят к новому звуку. “О, кожаные мешки с большими замками, / Как вы огромны, как вы тяжелы!/ И неужели нет писем от тех, что мне милы, / Которые бы они написали своими дорогими руками?” Как детски-наивно, на удивление безыскусно звучат эти стихи, с небрежной “мешковатостью”, как сказал о Кузмине Мандельштам.Поэт — это голос. Новый, своеобразный, узнаваемый. Мы теперь понимаем, что это не метафора, что за этим выражением стоит точный смысл. Читая стихи, мы слышим звучание речи и именно оно доносит до нас поэзию. Но определить этот голос можно только метафорически. Скажем, о лермонтовском можно сказать, что он звенит,
и некоторая металлическая нотка нас уже от него отдаляет, некрасовский желчный трехсложник тяжеловат, и “одышкой болен / Фета жирный карандаш” — очевидно потому, что речь такая жаркая, задыхающаяся, она настигает с разбегу. Примерно таким образом Наташа Ростова, помнится, говорит о людях: Борис — узкий, серый, как часы столовые, а Пьер — темно-синий с красным — “ Николенька бы понял”. Людям, знающим и любящим стихи, нетрудно договориться в этой манере.