Он говорит: - Прекрасен человек, принявший дар дыхания и зренья. В его коленях спит грядущий бег и в разуме живет инстинкт творенья.
Все для него: ему назначен мед земных растений, труд ему угоден. Но все ж он бездыханен, слеп и мертв до той поры, пока он не свободен.
Пока его хранимый богом враг ломает прямизну его коленей и примеряет шутовской колпак к его морщинам, выдающим гений,
пока к его дыханию приник смертельно-душной духотою горя железного мундира воротник, сомкнувшийся вкруг пушкинского горла.
Но все же он познает торжество пред вечным правосудием природы. Уж дерзок он. Стесняет грудь его желание движенья и свободы.
Пусть завершится зрелостью дерев младенчество зеленого побега. Пусть нашу волю обостряет гнев, а нашу смерть вознаградит победа.
Быть может, этот монолог в саду неточно я передаю стихами, но точно то, что в этом же году был арестован Александр Стопани.
Комментарии жандарма:
Всем, кто бунты разжигал, всем студентам (о стыде-то не подумают), жидам, и певцу, что пел свободу, и глупцу, что быть собою обязательно желал, всем отвечу я, жандарм, всем я должное воздам.
Всех, кто смелостью повадок посягает на порядок высочайших правд, парадов, вольнодумцев неприятных, а поэтов и подавно, я их всех тюрьмой порадую и засов задвину сам. В чем клянусь верностью государю
императору и здоровьем милых дам.
О распущенность природы! Дети в ней - и те пророки, красок яркие мазки возбуждают все мозги. Ликовала, оживала, напустила в белый свет леопарда и жирафа, Леонардо и Джордано, все кричит, имеет цвет. Слава богу, власть жандарма все, что есть, сведет на нет.
(Примечание автора:
Между прочим, тот жандарм ждал награды, хлеб жевал, жил неважно, кончил плохо, не заметила эпоха, как подох он. Никто на похороны ни копеечки не дал.) Знают люди, знают дети: я - бессмертен. Я - жандарм. А тебе на этом свете появиться я не дам.
Каков мерзавец! Пусть болтает вздор, повелевают вечность и мгновенностьземле лететь, вершить глубокий вздох и соблюдать свою закономерность.
Как надобно, ведет себя земля уже в пределах нового столетья, и в май маевок бабушка моя несет двух глаз огромные соцветья.
Что голосок той девочки твердят, и плечики на что идут войною? Над нею вновь смыкается вердикт: "Виновна ли?" - "Да, тягостно виновна!"
По следу брата, веруя ему, она вкусила пыль дорог протяжных, переступала из тюрьмы в тюрьму, привыкла к монотонности присяжных.
И скоро уж на мужниных щеках в два солнышка закатится чахотка. Но есть все основания считать: она грустит, а все же ждет чего-то.
В какую даль теперь ее везут небыстрые подковы Росинанта? Но по тому, как снег берет на зуб, как любит, чтоб сверкал и расстилался, я узнаю твой облик, россиянка. В глазах черно от белого сиянья! Как холодно! Как лошади несут!
Выходит. Вдруг - мороз ей нов и чужд. Сугробов белолобые телята к ладоням льнут. Младенческая чушь смешит уста. И нежно и чуть-чуть в ней в полщеки проглянет итальянка, и в чистой мгле ее лица таятся движения неведомых причуд.
Все ждет. И ей-то страшно, то смешно. И похудела. Смотрит остроносо куда-то ввысь. Лицо усложнено всезнающей улыбкой астронома!
В ней сильный пульс играет вкось и вкривь. Ей все нужней, все тяжелей работа. Мне кажется, что скоро грянет крик доселе неизвестного ребенка.
9
Грянь и ты, месяц первый, Октябрь, на твоем повороте мгновенном электричеством бьет по локтям острый угол меж веком и веком.
Узнаю изначальный твой гул, оглашающий древние оводы, по огромной округлости губ, называющих имя Свободы.
О, три слога! Рев сильных широт отворенной гортани! Как в красных и предельных объемах шаров тесно воздуху в трех этих гласных.
Грянь же, грянь, новорожденный крик той Свободы! Навеки и разом распахни треугольный тупик, образованный каменным рабством.
Подари отпущение мук тем, что бились о стены и гибли, там, в Михайловском, замкнутом в круг, там, в просторно-угрюмом Египте.
Дай, Свобода, высокий твой верх видеть, знать в небосводе затихшем, как бредущий в степи человек близость звезд ощущает затылком.
Приближай свою ласку к земле, совершающей дивную дивность, навсегда предрешившей во мне свою боль, и любовь, и родимость.
10
Ну что ж. Уже все ближе, все верней расчет, что попаду я в эту повесть, конечно, если появиться в ней мне Игрека не помешает пропек.
Все непременным чередом идет, двадцатый век наводит свой порядок, подрагивает, словно самолет, предслыша небо серебром лопаток.
А та, что перламутровым белком глядит чуть вкось, чуть невпопад и странно, ступившая, как дети на балкон, на край любви, на острие пространства,
та, над которой в горлышко, как в горн, дудит апрель, насытивший скворешник, нацеленный в меня, прости ей, гром! она мне мать, и перемен скорейших ей предстоит удача и печаль.
А ты, о Жизнь, мой мальчик-непоседа, спеши вперед и понукай педаль открывшего крыла велосипеда.
Пусть роль свою сыграет азиат он белокур, как белая ворона, как гончую, его влечет азарт по следу, вдаль, и точно в те ворота,