– Спокойно. В Париже за портрет мне платили пятьдесят евро. С вас, по знакомству, денег не возьму. Сидите, пожалуйста, смирно, не дергайтесь. Думайте о чем-нибудь. Работа мысли облагораживает даже самые примитивные лица. Например, о том, как свести концы с концами в этом вашем госперевороте. Я тут вам не помощник, ничего не смыслю в политике. Так что оставьте надежду, что я возьму и сама сочиню себе роль в истории. Придется потрудиться.
Когда через несколько дней Саньку опять привели на допрос, следователь Смирнов, разглядывая полировку на столе, неожиданно промямлил:
– Тут вам один человек. Просил передать. Вот это.
И положил перед ней альбом.
– Кто?! – взвилась Санька. – Кто, я вас умоляю!
– Откуда я знаю, – отшатнулся следователь. – Чего орешь, припадошная! Сядь!
– Как он выглядел? Опишите!
– Да никак! Вот взбеленилась! Бери, пока дают!
– Ну, пожалуйста, – прошептала Санька, прижимая руки к колотящемуся сердцу. – Не мучайте меня. Скажите, кто этот человек? Я должна знать…
– Ну, я… Какого черта…
– Вы? – Она рухнула на стул. – Вы?.. Вы!.. Большое спасибо… А я-то… Вот спасибо! Спасибо, спасибо, спасибо, ах, спасибо, спасибо-спасибоспасибоСПАСИБООООО
– Эй, кто там? Врача! Тут припадок!
Вечером Санька лежала как бревно, наслаждаясь полным бесчувствием, и разглядывала пятна на потолке. Любка с Миррой под руководством Иды Моисеевны писали заявление о выдаче прокладок.
– Беспредел! – кипятилась старушка. – Раз в месяц по уставу они должны! А мы с Александрой тут уже полтора…
– И как же вы справлялись? – хихикнула Любка.
– Ну, я-то уже никак. А Александра… Александра! Расскажи товарищу, как ты вышла из критического положения? И вообще, надо было отстаивать свое право на личную гигиену, а не таиться!
– Сань, ну правда, как? – пихнула ее в бок Любка. – Вдруг не выдадут? А у меня вот-вот…
– Да никак, – ответила Санька с интонацией следователя Смирнова и пожала плечами. – Откуда я знаю.
– Не было еще, что ли?
– Не-а…
– Так ты чё?! Александра?! – воскликнули одновременно Любка и Ида Моисеевна.
А Мирра вздохнула, и на лице ее ясно читалось: «Этот безумный мир»…
– И от еды тошнит! И с тухлой капустой всех заколебала! – возбужденно переговаривались над ней женщины. – И истерику на допросе устроила…
Санька вдруг рывком села и обвела всех ошарашенным взглядом.
– Дошло? – хмыкнула Любка.
– Срочно пиши заявление на осмотр гинеколога! – скомандовала Ида Моисеевна. – Трое – это уже многодетность. Могут смягчить приговор. Хотя им что трое, что семеро. Только раззадоривает…
Но Санька и без всяких докторов уже знала, что это – правда. И даже знала, что там – девочка. И что звать ее будут тем самым именем, которое он с таким трудом выговорил тогда, на краю земли: Мария.
Даже если он об этом никогда не узнает.
Необъяснимое и совершенно неуместное чувство покоя объяло ее, как море. И ей оставалось только лежать, раскинув руки, улыбаться огромному небу и ждать, пока волны сами вынесут ее к счастливым берегам.
Глава семнадцатая
Мария
Странное дело, он вдруг заметил, что мысленно тоже называет ее Марией. Долгое время любимая жила внутри него безымянной. Случайное имя, попавшее в документы, не имело к ней никакого отношения и конечно же не могло служить сосудом его нежности и боли.
Маленькая Катя без тени сомнения отмела этот бумажный призрак и, поменяв всего лишь одну букву, неожиданно попала в цель.
Она не стала спорить. Не только потому, что спорить с Катей было бесполезно. Новое имя не вызывало протеста, откликаясь чему-то внутри. Оно витало рядом, осторожно прикасаясь к ней, каждый раз, когда Катя уверенно произносила: «Мама Маса».
В детском доме Катя сразу поставила всех в известность, что попала сюда случайно, что у нее есть «мама Маса», которая завтра же к ней придет.
Поэтому, когда она, прижимая к колотящемуся сердцу мешок разноцветных лоскутков, впервые переступила порог актового зала, ее приветствовал нестройный хор: «Здравствуйте, тетя Маша».
Катя строго-настрого предупредила, что тому, кто скажет «мама Маша», она «откусит голову и выплюнет ее в лужу». А об остроте Катиных зубов и быстроте реакции все уже знали: обряд избиения новичка совершался в спальне в первую же ночь.
«Тетя Маша, а как дальше?» – «Теть Машь, вдень нитку!» – «А можно мне синюю бусинку, тетечка Машечка?» Вразнобой повторяемое детскими голосами, имя обретало плоть, утрачивало случайность и незаметно оказалось крепко-накрепко пришито к ней неумелыми, кривыми стежками.
Алеша сначала называл ее так при детях. Потом – говоря о детях. А поскольку они теперь только об этом и говорили, то «тетя Маша» стало чем-то вроде ее домашнего прозвища.
Но внутри него она по-прежнему оставалась безымянной.
И вот теперь она была там, откуда он не мог ее вызволить. По ночам он стоял у окна – того самого, под которым она когда-то плакала от музыки, – и звал ее, звал, безнадежно выкликая любимую тень из ада. И не было у него другого инструмента, кроме звенящей тоски, и другой песни, кроме ее имени, которое вдруг укоренилось и проросло в нем.