Третьего дня над колхозом прошла гроза, сверкали и вонзались в землю свирепые молнии, гремел гром, а ливень промчался такой оглушительный и гулкий, какими бывают только летние дожди в разгар жары. А гребни гор были в то же время в глубоком снегу, и удивительно и жутко отражался блеск молний на свинцово-серых снегах, пронзенных зелеными шпильками высоко забравшихся сюда в одиночку горбатых сосен.
— А все-таки русский человек без снегу — ничто, — рассмеявшись, сказал Воропаев. — Никогда я наши морозы не любил, а сейчас во сне снега вижу, деревья трещат, луна огромная, как иллюминатор в другой мир Замечательно хорошо...
— А я так нигде ни по чем не скучаю, — сказал Цимбал. — Дай мне горы — я с горами обыкну. Дай море — и в нем не потеряюсь. Русский человек, я так понимаю, Алексей Витаминыч, — это артист среди людей.
— А ведь это ты замечательно сказал: русский человек — артист среди людей. Он все может изобразить и прочувствовать, он способен понять чужие культуры и чужие нравы, оставаясь в то же время верен самому себе. Нет, ты просто изумительно оказал! Вот потому-то мы так и требовательны к самим себе, что мы — народ-артист, народ-художник.
Догадливая Мария Богдановна выслала им навстречу Ступину со своими девочками.
Их обступили кружком и, наступая друг другу на ноги, охая и извиняясь, с песнями повели к дому.
Бал-маскарад был уже в полном разгаре, когда, конфузясь за свое опоздание, они вошли под сотнями любопытных взглядов в большую залу с сосной посредине, убранной самодельными игрушками и у подножья густо обложенной ватой.
Длинная колонна разнообразно замаскированных ребят уже вступала в залу. Кто-то произнес: «Раз-два-три!», баянист заиграл, и дети, не сразу справившись с мотивом, с воодушевлением запели:
Колонну вела сильная, крутобедрая девушка с золотым бумажным месяцем в густых, взбалмошно взбитых волосах.
— Два раза из концлагеря от немцев бегала, — сообщил всезнающий Цимбал.
За девушкой приплясывал мальчуган лет тринадцати, без правой руки, наряженный горцем, с черными ватными усами, в папахе из старой беличьей муфты и в бурке из мохнатой простыни.
Потом шествовал крохотный, лет шести, «доктор» — в белом колпачке с красным крестом и белом халатике, из кармана которого потешно выглядывал стетоскоп. На носу у «доктора» торчали роговые очки без стекол, придавая ему и в самом деле какой-то подчеркнуто ученый вид.
За «доктором» шли: девочка-мотылек с проволочными крылышками, обтянутыми марлей, выкрашенной в красном стрептоциде, «рязанская баба» в паневе и лаптях, «танкист» в коленкоровых сапогах, «донской казак» с красными лампасами на коротких штанишках, верхом на деревянном, почему-то усатом коне, «повариха» со сковородками, «Александр Невский» в латах из серебряной бумаги, какой обертывают шоколад.
И все это было такое трогательное, такое милое и такое бедное, что хотелось плакать от какого-то ужасно радостного чувства. Чорт с ним, с богатством!
А вдоль стен стояли взрослые гости и, щуря не в меру поблескивающие глаза и отирая раскрасневшиеся лица, молча следили за шествием ребят.
Мария Богдановна Мережкова, директор санатория, производила впечатление женщины прочной во всех отношениях. Сильные ноги уверенно держали ее подчеркнуто крепкую фигуру с развитыми, как у гимнаста, руками. Походка ее была энергично-четкой, точно она не шла, а маршировала под музыку, слышную только ей одной.
— Мы вас заждались, — сказала она с упреком, беря под руку Воропаева, чтобы куда-то его вести. — Дети давно хотят вас видеть, но так как вы опоздали, мне придется познакомить вас лишь с некоторыми.
Выйдя из гостиной, они темной стеклянной галлереей прошли в дальние комнаты дома, из которых доносились звуки радио.
— Это мои философы, — сказала Мережкова, открывая дверь навстречу звукам.
Никто не предупредил Воропаева о том, куда его ведут и что он увидит, и потому лицо его невольно вздрогнуло, когда он оказался в комнате, где на четырех кроватках, сдвинутых к столу, лежали четыре искалеченные детские фигуры. Радио передавало из Москвы концерт. Дети внимательно слушали музыку и недовольно обернулись к вошедшим.