Когда ты лечишься от того, чего у тебя нет, в условиях антисанитарных, и в этих условиях этим-то или чем другим заражаешься, возникает ни с чем не сравнимое чувство ослабления мышц влагалища. Расслабленная безысходность. Вокзал — больница — вокзал. Там понимаешь ты плен. И выйдя оттуда, легче на 15 килограммов, в татуировках «Света», «уйду» и «free», летаешь по дождливой столице, удержанное на депоненте пропиваешь в маленьких кафе, а хочется уже только девочек, и с железнодорожницей active voice со страшно разбитым изломанным носом где-нибудь на студенческой трескаешь «Виски», а ее шапка-ушанка, местами вылезшая и мокрая, нагретые сосиски «Hot dog» за 25, а она, с 20-ти лет постригавшая волоса по-мужски, говорит не столько матерно, сколько непонятно: мало зубов.
Странное был время: я одурела, не могла сосчитать сдачу, то есть положенное от нее за чашку с безручкой кофе, и зарилась на коньяк, так хватко плеская губами, и прикидывалась присевшей на окно. Ситуация свела нас по-беременному просто, т.е., говоря примитивно, ван-гоговски слабо не в смысле цвета: полдень, обед, клиника Сант-Эбль. Я была голодна, беременна, больна и ничего не понимала, как Син и, как Син, убого мечтала о стакане джин-энд-джин, но все же в пределах 200 гр., т.к. могло и стошнить. От меня отказались все, кроме тех, от кого отказалась я. Мы встретились на гнилой дорожке, когда я, держась рукой за облетающую березу, блевала желудочным соком, попадая порою на хладный, шелушащийся папирусом ствол. Я была некрасива, как женщины Ост-Вальде: бурые оспенные пятна, синие руки, которые приготовились чесать голову, в третий раз непонятно зачем отяжелевшая больная грудь, и штаны, и куртка, и костлявая ключица, отодвинувшая шарф.
— Я видел вас на обеде…
(Я притаилась и стала блевать соусом.)
— Я могу вам чем-нибудь помочь?
— Сделайте мне аборт.
На том бы эта встреча и закончилась, если бы он все дни до конца срока не носил мне бутерброды с колбасой и не клал у двери на салфетке, как кошке.
Потом написать диссертацию о гарвардских дождях («Поэтическая бисексуальность»), отнести профессору Кристи, увидеть удивление от несоответствия производителя произведенному, услышать: «Как давно вы этим занимаетесь?»
— Да вот вчера, собственно, сложилось.
— А, ну тогда на хуй. Покорпейте с мое. Сделайтесь карпом-мутантом о четырех ногах под двухметровой черной тушей, тогда…
Не пойму я, какой злой ветер пригнал меня в этот трехэтажный склеп…
Моя дрожащая голова ни на кого не производила здесь впечатления. По длинному коридору я шла в луч света, к телефонному автомату. Через час я была на месте. Распухшие руки в старых и новых ударах, ноющие как-то на китайский манер (китайское пение), я уложила вокруг ребер, средним и указательным пальцем достала монету (большой не сгибался), набрала номер с нулями, приготовившись к оранжевому мату. Этот голос — выжженная моя пустыня — жареный хлебушек — алеу-у-у — жирный жар — отрывистый лай…
— Огонёчек. Я отсюда тебе звоню.
— Ну.
— Я хотела спросить тебе, как здоровье.
— Никак.
— Я тут долго уже лежу, но, может быть, ты принесешь хрустальную вазу доктору, ведь тут седьмой этаж.
— Я не понял.
— Надо делать, чтобы меня взяли, ты скажись папой, ведь тут метод шока, Огонёк, у меня болят почки, внутренности, больше всего — шея, а я потом никого не буду тебя беспокоить, ты только возьми меня сейчас, приголубь.
— Зачем?
— Для любви.
— Тебя лечат?
— Нет, то есть шоком. Мы с девочками курим тут, но мне нужно в Сорбонну, ты же знаешь, как я люблю семантические проблемы. А тут кирпичи.
— Слушай, Вика, ты иди отдохни и не морочь мне голову.
— Ты возьмешь меня.
— Нет.
— Ну, до свидания. Я нарисую тебе картинку и пришлю мальчиков.
— Каких?
— Профи.
— Лечись, лечись.
— Да.