В бутылке остаётся немного, на два пальца, хватит, чтобы сделать жизнь легче. Но как я устал от этого, да и надоело; качаю головой — не хочу. Она понимающе кивает и цедит сквозь зубы:
— Светлана Георгиевна?
Чёрные льдинки впиваются в меня со всей силой обнажённого разума, кривые морщины расползаются по скулам и металлический с хрипотцой голос назидательно произносит:
— Крылья растут на спине и никак иначе, потому что крыльям положено расти на спине.
Я не соглашаюсь, но не потому, что не видел крыльев — я не хочу видеть спин. Они исполосованы и пробиты пулями. Крылья на таких спинах не растут. Однако деревянная указка стучит по столу, и моя правда тает в воздухе мятежным туманом.
— Доброта надёжно смотрит тебе в глаза, а значит, она есть то, что ты хочешь.
Опять не соглашаюсь: за деликатностью доброты невозможно разглядеть истинного лица. Кто там: бог, дьявол — нам не дано увидеть, ибо маска доброты может скрывать что угодно и кого угодно, и не обязательно то, что хотим видеть мы. Лик с иконы кивает, а Светлана Георгиевна злится и допивает водку. Стакан летит в стену, разбивается. Из чего я буду пить чай?
В окно заплывает грозовая туча, выжимается, и потоки холодной воды смывают со стола прошлое. Мокрая майка липнет к телу, по коже бегут мурашки — холодно. Встаю, закрываю окно. Вода сверху — это так примитивно. Подбираю с пола осколки, надо склеить.
— Тщетно.
В уши заползают дождевые черви — шепчут, стараются меня запутать.
— Тщщщетно.
Они думают, я не разбираюсь в осколках. Смешно. Осколки имеют фактуру души, и значит склеить их можно любовью. Я знаю это, я в этом уверен, и черви уверены тоже и потому их шёпот созвучен ударам молотка в моей голове: тук-шшш-тук-шшш… Это похоже на мелодию, детскую. Она убаюкивает: тук-шшш…
Хочется прижаться щекой к полу. Как хочется… лечь в угол, воткнуться глазами в плинтус и слушать это непривычное созвучие. И пусть узенькая щель между полом и плинтусом зашевелится жизнью. Рыжий таракан высунет длинные усики, разведёт их в стороны. Открою рот — он будет ему домом. А глаза мои — окнами. Слепой ветер начнёт стучать в стены и гудеть зачарованно: тук-шшш-тук-шшш…
Пальцы снова складываются в щепотку. Отче наш… Господи, отведи! Хватаю нож, начинаю выковыривать червей. Шипение становится злобным — отчаянно злобным. Подпрыгиваю, ору:
— По квадрату двенадцать ноль один!..
Взрыв! В воздухе запах пыли и горелого дерева. Солдатские сапоги стучат по каменным плитам, заглушают шипение. Двое в будёновках хватают меня за руки.
— Наш?
— Наш.
Перед глазами синие звёзды, они как маятники качаются влево-вправо, влево-вправо. Двуглавый рыцарь поднимает копьё, и успокоение ровным потоком разливается по жилам. Руки слабнут, ноги подгибаются. В голове слова:
…горят. Как осколки… Маленькие, суетливые, острые. Чуть не доглядел — и обрезался. Кровь капля за каплей падает на мрамор; звук подземелья гулкий и вкрадчивый. В протухшем воздухе образ: яркий, искажённый — это они. Изменчивы, как мираж; искривляют время, мешают видеть… но это не важно — не важно — главное, чтоб они были…
…Иначе нечего будет склеивать.
Свой счёт
Веретено застыло — не потому что пальцы разучились скручивать нить, нет. И не потому что приходится сидеть за куделью против желания… Ах, как играет гармошка. Наверное, Лёнька Голин, или Рябинин дядя Паша. Ни один другому не уступит. И оба уходят завтра. Кто теперь так сыграет?
Голос гармошки оборвался, и стало слышно, как по крыше кто-то стучит. Будто птица выбивает из-под дранки жучков. Маруся прислушалась, но гармонь запела вновь, и нестройный хор потянул, заглушая стук:
Ах, как играет… А может, бросить прялку да пойти на улицу? Говорила мама — ступай, только старики да дети по избам сидят ныне. Да и те, верно, не усидели. Вся деревня на проводы вышла. Грех не попрощаться, иначе получится, сама себя наказала. За что? Не из-за Васьки же Большакова.
Нет. Нет-нет… и Большаков тут не при чём, ну его. Отец жаловался: рушники не вышиты — вот и надо нитей навить, а Татьяна потом петухов да олешек на рушниках тех вышьет, и красиво будет, и отцу в радость…
Голоса становились глуше, расплывались в воздухе, мешались с собачим лаем и, наконец, вовсе стихли. Значит, ушли на тот край, к прудку. Жаль, теперь и не послушать даже.