– Рассказывай, родич, как уцелел после такого бесчинства, – хмыкнул темноволосый и неожиданно обнял рыжего. Тот после небольшой заминки стиснул его бока, даже в порыве чувств поднял над землей и прокрутил, точно девку, да только быстро отпустил и скривился от боли. – Воняешь ты, в баньку надобно.
Дурно складывались отношения меж Тошкой, сыном Георгия Зайца, и Ефимом Клещи, мужем сестрицы его. Слова друг в друга бросали, кулаки распускали. Да только в народе говорят: дерись, бранись, а за своего держись.
– Банька – первым делом… Несколько дней в сыром остроге, удар кнутом – и свободен, смерд. Вот так, Тошка – темная головешка.
– Ефим, родной мой! – Из дома выскочила зареванная молодуха, подскочила к рыжеволосому, упала в ноги как подкошенная.
– Нюра, да ты чего? Отпусти, отпусти меня, глянь, сколько пакости на мне… Все хорошо, живой, живой, – повторял рыжий. Если бы луна не бухнулась в гущу туч, можно было увидеть, что он с глубокой нежностью глядит на молодую женщину.
5. Беззаботная
С того мгновения, как отдала Аксинья ключи – и бразды правления – Лукерье, словно вернулась она в давно забытую, беззаботную пору юности, когда кто-то другой решал все за нее.
– Игнашка-букашка, за травами пойдем? – повинуясь нежданному порыву, она взяла на руки мальчонку. – Будем по лугам ходить, песни петь, точно пчелки. А?
– Га, хацу на луга, – кивал Игнашка.
Сказано – сделано. Аксинья выбрала самую худую рубаху – ту, что привезла из Еловой, старый летник. Но женское сердце не утерпело, повойник выбрала новый, шелковый, с убрусом, шитым серебром. Обрядила Игнашку в старую рубашонку и порты, а он хохотал, вырывался, визжал, словно игры Аксинья затеяла. Знахарка не уставала удивляться его нраву: выросши в грязи да нелюбви, мальчонка быстро привык к достатку и заботе, улыбался всякому, уже стал в доме всеобщим любимцем.
Не отказался пойти за травами и дед Потеха:
– А мы на телеге поедем! Чего ногами-то? В них правды нет. Я места тебе покажу, ох, не видала ты красоты такой!
Потеха не обманул.
Кама привольно несла свои воды, за шумным городом становилась краше пригожей девицы. Заросли ивы, смородины и черемухи, что уцелели в неравной схватке с солеварами, таили прохладу, порой перемежались они с цветущими лугами, что подступали к самой воде.
Голубое небо, жужжание пчел, шмелей, щебет птиц. Непостижимое единение с матушкой-землей… Аксинья давно не была так счастлива.
Дуня, что увязалась за ними в последний миг, запрыгнула в телегу с мужицкой удалью и ходила теперь за Аксиньей, выспрашивая все о травах. Игнашка семенил за Потехой, вязал пучки кипрея, еще не раскрывшего розовые бутоны, пел, вел беседы с дедом. Один шепелявил по старости, второй еще не научился толком говорить, но разговор, кажется, доставлял обоим удовольствие.
– Гляди, мальчонка, коршун – вишь?
– Ишь, – подтверждал Игнашка.
– Кохти у него будь здоров.
– А-а-а, – тянул мальчишка, и так продолжалось бесконечно.
Аксинья и Дуня ушли далеко по берегу Камы, дело было не только в зарослях травы, что зеленой змейкой убегали вдаль. Простор да воля – ни единой живой души вокруг.
Велика земля русская, отец не раз говаривал Аксинье об этом, от стольного града Москвы до Соли Камской ехать и ехать, а там еще и Сибирь… И Степан – перед взором ее вновь встали окаянные царапины – рассказывал иногда о Верхотурье, воротах в дальние земли, о Тюмени, об Астрахани, жарком городе, что стоит где-то далече.
Немного знала об этом знахарка, но женский ум ее не мог охватить, представить всю Россию. А надобно ли ей? Бабья доля – детей рожать да пироги стряпать, но она, глядючи на широкую гладь Камы, на противоположный берег, на убегающие вдаль луга и зеленеющие поля, думала о том, что ей неведомо.
Когда солнце уже покатилось к вечеру, собрались на бережке под раскидистой ивой. В корзине Аксинья припасла бутыль с молоком, вареные яйца, ноздреватый хлеб. Игнашку и Дуню после еды сморило, они скоро засопели, развалившись на мягкой траве.
Аксинью сон не брал. Она глядела в бездонное небо до рези в глазах, грызла травинку, гнала тягостные мысли.
– Учудил Штепка какую пакость? – нарушил долгое молчание Потеха.
– Ты не спишь? Да не будем о том…
– Ни с кем ты печалями швоими не делишься, так куда тяжельше.
– Кому печали мои нужны? – Аксинья повернулась и поглядела на деда. Тот сидел, перебирал зачем-то плети лабазника, нюхал каждую, откладывал в сторону те, что ему не пришлись по нраву.
– Не хошь – не говори. А я тебе историю одну рашкажу. Да? – Аксинья кивнула, и старик продолжил. Речь его потекла иначе, и шипения не слыхала, и пред знахаркой словно сами собой разворачивались события.