Но конечно, больше всех о витрине и фотоаппарате жалел сам Вовка — ведь сам-то он никак не мог увидеть себя таким смешным, а смеялся громче всех только потому, что верил Шурикиному папе и Шурику на слово, что сейчас он, Вовка, и, вправду оказался таким страшно смешным. А снегу-то на нем и вправду могло оказаться чересчур много. Потому что снег в то утро все время падал, и притом очень густой, а Вовка стоял на трамвайной остановке очень долго — при нем на остановке даже рассвело. Но Шурикин папа сказал, что они с Шуриком ничуть не опоздали, а даже на полных десять минут пришли раньше, чем с Вовкой вчера уговорились. И Вовка с Шурикиным папой спорить не стал. И не потому не стал, что его, Вовкина, мать говорит, что со взрослыми спорить никогда нельзя. И не потому не стал, что, по-Вовкиному, она права — взрослых все одно нипочем не переспоришь. И даже не потому не стал, что Шурикин папа — Шурикин папа. Не стал спорить Вовка с Шурикиным папой только потому, что как раз вспомнил, что с тех пор как проснулся, ни разу нигде ни у кого не спросил о времени. Трамвая все не было. Шурикин папа и Шурик воткнули поглубже в сугроб свои лыжи с палками и стали варежками обивать снег с Вовки, а когда весь снег с него дочиста стряхнули, Шурикин папа отошел от Вовки подальше, слепил комок снега покрепче — и в Вовку. А Вовка ни слепить, ни рассыпчатым снегом бросить в Шурикиного папу не мог, потому что новые лыжи и палки в снег воткнуть ни за что не хотел, и руки у него поэтому заняты были. Он только ногой снег наподдал. Только от этого снег до Шурикиного папы не долетел, потому что Шурикин папа еще какой высокий, а у Вовки номер ботинок — тридцать два с половиной. Так и стоял Вовка с новыми лыжами в обнимку. Точь-в-точь как гипсовая тетка с младенчиком в скверике возле Дома пионеров. Вовка со своими лыжами-младенчиком ни быстро убежать от снежков не мог, ни увернуться как следует. Он только из стороны в сторону поворачивался или вздрагивал, когда снежки Шурикиного папы или Шурика прямо в него попадали. А как Шурик это заметил — он ни лепить, ни бросать снежком не стал. Зачем? Он забрал в горсть снегу побольше, подошел к Вовке и преспокойно опустил этот снег прямо ему за шиворот. Шурикин папа смеялся долго и громко — ему это, видно, здорово понравилось. Он даже леденец дал Шурику. И не просто так дал. Сказал:
— За находчивость.
И Вовке дал леденец. Тоже не просто так дал. Сказал:
— За самоотверженность.
Слово-то такое Вовка как раз уже знал.
«Самоотверженность» — кто же в первом классе не знает такого слова?! А вот только что оно означает и к чему именно здесь было сказано — Вовка не понял. Весь леденец успел сгрызть, а слова так и не понял. А Шурик — тот свой леденец не грыз, он его под язык запрятал, для того запрятал, чтобы леденец не мешал ему пока над Вовкой смеяться и чтобы, если смешного не будет, лизать себе леденец языком потихонечку.
Ну а Вовка-то не жалел, что свой леденец мигом сгрыз — ведь он все равно не смеялся — не смеялся потому, что не мог, потому, что визжал, как от щекотки, потому, что снег за шиворотом у него таял и стекал ледяными струйками по голой горячей спине.
И в трамвае они никак не могли перестать смеяться. Ни Вовка не мог перестать, ни Шурик, ни Шурикин папа. Так и смеялись до тех пор, пока Шурикин папа не сказал:
— Ну, мужички, хватит. И так уже все в трамвае на нас смотрят.
А тут-то Вовка, как назло, вспомнил про крысиный хвост, что приснился ему недавно, и нечаянно так засмеялся, что Шурик сказал, будто даже сама вагоновожатая на него, на Вовку, оглянулась.