А как Шурикин папа ушел, сразу достала из шкафа свой красный клеенчатый пояс с круглой пластмассовой пряжкой, прижала Вовку к стене рукой и десять раз стеганула его этим поясом по попе. А Вовка не вырывался. И не плакал. Он только тонко пищал одни и те же слова, одни и те же: «Я больше не буду! Вот увидишь, пречестное октябрятское, я больше не буду, мамочка!» И все время ладошкой прикрывал попу, чтобы пластмассовая пряжка как можно реже по ней попадала. А Вовкина мать не слушала никаких его извинений. Она хлестала его своим кушаком по попе и приговаривала: «Вот тебе. Не жди от меня ничего больше. Вот тебе. На тебя ничего не напасешься. Ни лыж. Ни брюк. Ни обуви. Ни рукавиц. Вот тебе. Раззява». Это тоже Шурик уже потом всему классу рассказывал, а ему Вовкина соседка в понедельник вечером рассказала, она в тот момент на крик в коридор вышла и в дверную щель все увидела, то есть она, конечно, это не Шурику рассказывала, а другой соседке, на кухне, а Шурик как раз тогда у Вовки был, он как раз в уборной сидел, он ухо к двери приложил и нечаянно все услышал.
Когда в понедельник Вовка пришел в школу — в классе про лыжи уже все знали. Про все рассказал Шурик. Все очень жалели Вовкины новые лыжи. А на третьем уроке, когда учительница куда-то вышла, Татьяна Жучкова, староста класса, скинула туфли, взобралась на учительский стол и закричала во все горло:
— Ребята! Изыщем средства из личных фондов на взаимную помощь для Вовки на аналогичные лыжи! Сразу тимуровцами станем!
Вот тогда-то Вовка среди другого сказал то препотешное слово. Его, Вовку, тем словцом еще и теперь все дразнят. Идет оно очень к Вовке. Как к Татьяне Жучковой ее громадный отцовский портфель. Вовка тогда сказал:
— Не надо, ребята, мне средства из личных фондов изыскивать. На меня все одно ничего не напасешься. Ни лыж. Ни обуви. Ни брюк. Ни рукавиц. Пречестное октябрятское, я, ребята, — раззява. Ашкед.
Фокусы
П
о всей лестнице было полутемно, тепло и тихо и сильно пахло кошачьей мочой. На площадке пятого этажа горела тусклая, вся в пыли, электрическая лампочка.Не отнимая пальца от красной кнопки звонка, женщина приложила ухо к темной щели в двери. За дверью было тихо, из щели тепло дуло и пахло жареной колбасой.
Женщина спустилась во двор и посмотрела снизу на окна. Все окна пятого этажа были черными, стекла их поблескивали и казались мятыми и тонкими, как слюда. Темноту одного окна вдоль вспорола светящаяся красная щель.
То, что он не открывал двери, хотя и не спал так поздно, могло или совсем ничего не значить, а именно то, что он лежал на диване, курил и подбирал на гитаре чуть слышно, «чтобы не злить соседей, шепотом», как он говорил, «какую-нибудь застрявшую в башке мелодийку», а в звонок с красной кнопкой можно было звонить сколько и кому угодно, он просто не работал, или, и это скорее, он все еще сильно обижен на нее из-за субботы, хотя и в субботу, в день рождения Лины, едва она ступила утром в прихожую, мама спросила: «Ну где же опять твой знакомый, он как будто свободный художник, прятаться от родных своей избранницы входит, как видно, в его понимание личной свободы?» А Лина, подняв голову от очередной таблицы, графика или формулы, смотря по тому, что именно в тот момент расцвечивала на полу цветными карандашами, пока Поля накрывала праздничный стол к вечеру, сказала, конечно: «Оставь в покое, мама, их возвышенную любовь, он так любит ее, что жениться или не жениться на ней ему равнозначно, может и жениться, если ей так уж сильно захочется, правда? Ты ведь нам так говорила, правда? Просто он другой человек, мама, он полагает, что мы люди старомодные, следовательно — с предрассудками, и просто боится, что мы заставим их венчаться в церкви, с батюшкой и пред аналоем, а он хоть и свободный художник, но, я думаю, комсомолец, правда?» — и, усмехаясь, еще сильнее нажимала на цветные карандаши, обводя таблицы, формулы или графики к своей близкой защите.
Правда, уже с этой субботы, после того как она в середине этого бесконечного разговора схватила пальто и убежала домой, не сказав им ни слова, и вернулась только вечером, когда гости уже разошлись, мама наконец перестала задавать ей вопросы, а Лина стала шутить на эту тему короче, но все же хорошо, что отец перед смертью настоял, чтобы они разменяли свою огромную квартиру с тем, чтобы у нее была своя комната, отдельная от квартиры мамы и Лины.
Неужели отец все предвидел? Неужели они — ни мама, ни Лина, ни он, если сердится на нее с субботы, — не представляют, что будет, если и в самом деле привести его как-нибудь к ним даже на самый маленький званый вечер?