Вспомнилась Севе с таким ужасом почему-то самая обыкновенная пьеска, много лет назад шедшая в Н-ском театре. Играть в этой пьеске Севе очень нравилось: вся-то роль состояла в том, чтобы появиться в форме милиционера вслед за Тетериным, одетым в штатское, и увести со сцены Рыдалина, сбросив со стола, за которым тот сидел, книги, пробирки и колбы. После этого можно было втроем с Тетериным и Рыдалиным идти в Банный переулок пить пиво, если ларек бывал открыт, а зимой — расписывать пульку: они с Тетериным больше в пьеске не выходили, а Рыдалин совсем больным появлялся ненадолго в третьем акте. Жена его — играла ее Ыткина (тогда еще Лылеева) в очередь с Доброхотовой — ходила всю пьесу в глухом черном платье, которое Доброхотовой очень шло. К третьему акту она меняла черное платье на белое и выходила замуж; вскоре появлялся Рыдалин и, узнав о свадьбе своей жены, выбегал на авансцену и кричал зрителям что-то о достоинстве человека, о верности в беде и невозможности мириться со злоупотреблениями; после речи ему становилось плохо, жена и все другие персонажи в чем-то раскаивались, плакали, и Рыдалин умирал на авансцене под бурные аплодисменты. Во всяком случае, так было на премьере, потом отчего-то в пьеске долго что-то меняли, вымарывали, переставляли, но что — Сева не видел, его-то роль оставалась без изменений. Вскоре приехала комиссия из Т… — и пьеску играть запретили. Сева постарался сейчас припомнить, за что они с Тетериным уводили Рыдалина? почему разбивали его пробирки? и в чем так раскаивались все персонажи, когда Рыдалин умирал? Он не мог ничего припомнить, было похоже, что в пьеске ничего об этом не говорилось. Почему же тогда так нравилась пьеска зрителям и почему ее в конце концов сняли? На все эти вопросы Сева не мог себе ответить. Да он и теперь не мог уяснить ничего себе в пьеске, и оттого она показалась ему сейчас необъяснимо жуткой и каким-то образом странно применимой к его теперешнему положению.
Второе воспоминание, которое устрашило Севу в машине, выглядело ужасным вместе с неясностью первого. Случилось это с ним прошлой весной. Тогда он пошел к администратору и выпросил у него контрамарочку для личика, не захотевшего войти с ним в вокзальный ресторанчик на стаканчик лимонаду, а возжелавшего взамен того полюбоваться в театре на знакомого артиста, а именно на него, Севу Венценосцева. Усадив личико на приставное местечко балкончика по выданной ему контрамарочке, Сева ушел за кулисы. Дело здесь было только в том, что в пьеске, которая шла в тот вечер, впрочем так же, как и во всех других, Сева выходил на сцену хотя и на полном свету, но без всяких слов, к тому же среди многих других. И вот тут-то, в четвертом акте, не амбиции и не славы ради, а единственно лишь затем, чтобы быть замеченным и узнанным личиком среди окружавших его других актеров с приставного местечка балкончика, он, вместо единственно положенного ему по роли крика вместе с другими «Ура!», в полный голос выкрикнул: «Кукареку-у!!» За это он был в тот же день судим товарищеским судом. На товарищеском суде ему тогда припомнили все: и «кукареку», и Банный переулок, и пульку, и Доброхотову, и плачевное состояние его нижнего белья, заметное на переодеваниях в общей гримуборной; особенно свирепствовали дамы по поводу его холостяцкого положения, и уж конечно — Сева знает — им не терпелось скорее дойти до альбомчика, и дошли бы, конечно, и тут бы уж ему не поздоровилось, если бы про альбомчик знали. Ан не вышло, шалишь — про альбомчик-то не знали! И вот, если та пьеска была насчет того, а именно насчет этого самого, то ему теперь с этим проклятым «кукареку» не отвертеться.