Прошла волна возгласов в поддержку требований Эмили. Но Хофф продолжал реветь через стенку киномеханику: «Немедленно прекратить!» (Ох, уж этот акцент!) По комнате пронеслось: «Немьедленно!», прорываясь сквозь истерический хохот и сердитые возгласы.
— Чего хохочете? — грозно вопросил Хофф всю компанию. — Чего хохочете? Вы — свиньи? (В прямоте ему не откажешь!)
Хохотавшие стали рыдать от смеха. Кто-то завопил: «Я убью тебя, нацистский ублюдок!» Мужчины держали Майка Уайнера, моего агента, потому что знали, что, доберись он до него, смерти Хоффа не миновать.
Но Хоффа все это не волновало ни в малейшей степени. Он был смешон, абсурден, нелеп и мерзок. И хотя я знал, что он до сих пор сочетает в себе все черты, за которые Майк хотел убить его, я не мог не почувствовать его боль.
— Это — осквернение! — объявил он всем присутствующим. — Где ваше человеколюбие? Вы уничтожили кусок моей жизни! Вы — убийцы!
Светские маски оказались сброшенными. Вся комната откровенно глумилась над ним. И он сделал единственное возможное в этой ситуации — схватил нож для разрезания книг с журнального столика и располосовал экран на куски.
Затем, взмахивая руками и принимая оскорбления как выражения благодарности, он пробежал меж хохочущих рядов к выходу. Кто-то подставил ему подножку. Он поднялся, улыбнулся и отвесил всем глубокий поклон. Нельзя было не почувствовать к нему после этого хоть каплю симпатии. А вскоре топот его ног раздался с улицы. Жена молча засеменила следом, голова опущена, весь ее облик как бы говорил: «Ну что еще можно ожидать от этих американцев!»
Среди гомерического хохота и просто хамского ржания раздавались и другие, тихие и трезвые оценки.
— Это наше упущение, — сказал почтенного вида пожилой джентльмен, бывшая кинозвезда, — мы сами позволяем подобным типам делать для нас фильмы.
Вывод вызвал волну одобрений.
Свет в комнате уже включили. Киномеханик говорил что-то Ольге о кнопках и простыне.
Те, кто смеялся больше всех, наше славное, добродушное большинство, направились вниз, в большой бар. Ярые ненавистники Хоффа остались. В комнате внезапно стало очень тихо и очень тревожно.
Я ощутил себя одиноким. Один — все остальные сзади. Ольга ушла с киномехаником. Я поискал глазами Флоренс. Исчезла. Я поискал ее вновь приобретенного ухажера. Тоже исчез. Все, кто остался, толпились в углу и о чем-то деловито переговаривались. Я не слышал, о чем шла речь, но догадывался.
Я почувствовал себя шпионом в чужой стране. Усталый шпион. Как тогда, весной сорок пятого, после 52 дней изматывающего похода на Вилла-Верде в Северном Лузоне. В той кампании дивизия «Красная стрела» потеряла тысячу восемьдесят человек, а я очухался после всех перипетий в полковом лазарете у самой линии фронта и тупо смотрел, как врачи выковыривали из моей мальчишечьей ноги шрапнель, куски железа падали в металлический чан — звяк, звяк! — а по радио объявили большое событие, День Победы. В Европе все было кончено. Но из нас никто не прослезился. Мы думали только об одном: «Когда же мы смоемся отсюда?»
Подступила мигрень. Спиртного было выпито немало, и оно начало давать о себе знать. Я сидел у экрана, уткнув голову в руки. Я хотел, чтобы обо мне забыли.
Но Дэйл Беннет не позабыл про меня.
— Ну, Эдди, а что ты теперь скажешь? — начал допытываться он.
— О чем?
— Ты вроде защищал Хоффа. А что ты теперь думаешь?
Дэйл хотел моего покаяния.
А у меня болела голова, просто трещала.
— Ну, Эдди? — настаивал он. — Что ты теперь думаешь?
— По-моему, Хофф не хуже любого из нас. Все мы здесь одним миром мазаны.
Дэйл воспринял слова спокойно.
— Что ты имеешь в виду под «здесь», Эдди?
— То, что сказал.
— Здесь в Америке, или здесь в Калифорнии, или здесь в киноиндустрии, или здесь в этом доме — где здесь, Эдди?
Я встал и направился к выходу.
— Я пошел домой, — сказал я.
Они бросились на меня как стадо диких буйволов. В ушах звучала какофония бессвязных выкриков, мешанина ругани и обвинений: он получил по заслугам, моральный прокаженный… немудрено, что наш город опускается в грязь распутства, если подобные типы снимают наши фильмы… европейский декаданс здесь не проходит, поэтому в нашей стране никого не затащишь в кинотеатр… наше кино построено на домашних ценностях… такие ублюдки, как Хофф, возносят неискренность в ранг… все эти берлинские штучки-дрючки и все, чем занимаются наши сошедшие с ума от этих фильмов дети, — да, да, именно отсюда они черпают… что случилось с обыкновенной американской семьей… мы сами виноваты, отдав им все наши призы… топор убийцы — вот что осталось… мы ведь еще пока христианская нация или нет?..
Кровь в моей голове пульсировала, будто предупреждала о скором кровоизлиянии. Они все перепутали — я не хотел защищать Хоффа. Я просто не хотел испытывать стыд за себя. А они страстно желали моего покаяния.
Не нужно было взрывать свое стонущее сердце, а я сел в середине толпы и мягко, очень мягко начал говорить. Я не кричал, но старался говорить правду. Почему бы и не сказать, подумал я, все дороги сюда мне уже заказаны.