Я выпил свой максимум и перестал бороться с опьянением — просто шагал, отпустив галстук, ослабив ремень на плаще. Проходя мимо другого пьяницы, дремавшего на тротуаре у входа в винный магазин, я снял с себя шляпу и водрузил ее ему на голову. Чем он там занимался: протестовал против закрытия или дожидался открытия, сказать не могу. Затем я нашел последний до сих пор открытый магазин и купил сигару за 85 центов.
А вот что случилось со мной на отрезке между 101-й и 16-й улицами и Лексингтон-авеню и 96-й улицей.
Я решил никому больше не угождать, кроме себя, поскольку всем, кому мог, я уже угодил. Я принес жертвы обществу, друзьям и сослуживцам, морали и нынешней семье. Я решил, что потратил слишком много своей жизни, служа другим, убеждая их, переигрывая их, обманывая их (для их же пользы), продавая товары, сделанные ими, продавая идеи, выставляемые ими на продажу. И, говоря понятнее, поддерживая их в стремлении жить, как хотят они, а не я. Я даже позволил подставить себя под пули громадному числу анонимных японских парней, и все это «ради нашего образа жизни»! Дудки! Теперь я погружаюсь в святость здорового эгоизма. Отныне я становлюсь симпатичным, спокойным, эгоистичным неудачником, антисоциальным, независимым выродком, невменяемым, скользким, недоступным и необщительным ублюдком. И если им это не понравится — Andale burro!
Я пересек 5-ю и 96-ю улицы и углубился в парк.
Что еще? У Флоренс для жизни есть все. Ко всему прочему, у нее есть и дорогой ей доктор Лейбман, дорогой натурально, посему плюнь и разотри! И Эллен, прямо радость берет, насколько она равнодушна к проблемам, не касающимся ее самой, вся так и светится от наполняющего ее душевного здоровья. Мои родители? Где я откопал идею, будто я — всеобщий опекун? Я любил их, и черт с ними. Что такого святого в родителях? С ними я выучился жить так, как живут звери, — рядом, но ни во что не вмешиваясь и ни за что не отвечая. Подводя итоги, — я просто не буду ничего делать из того, что должен или мне следует. Должен! Следует! Andale burro!
Если конкретней, пожалуйста! Мне не нужны дома, сады, плавательные бассейны, офис, секретарша, «Тсс, телефон!», три машины, миллион пластинок и книг. Мне не нужна одежда. В ту ночь я ощущал себя свободным даже от чувства голода. Мне было ясно, что я могу пить влагу воздуха и закусывать ночными видами. Тело было легким, тонким, упругим и не поддающимся никаким невзгодам.
На теннисных кортах, в самой темной части парка, я тридцать раз отжался.
На меня глазели бойницы укрепрайона восточной части Центрального парка — «Империал», «Бэрсефорд», «Дакота», «Мажестик» — череда мощных башен-небоскребов. Едва набирается с десяток горящих окон. Лучший в мире средний класс прожил еще один день. Мои поздравления, эй, вы! Надежно запертые в свои боксы с забитыми тряпьем полками, спаянные договорами, они спали сном королей. Все вокруг них в порядке. Или, по крайней мере, с их точки зрения, в порядке. Ни из одного окна, ни с восточной террасы, ни с западной никто не бросился вниз головой, пока я оглядывал панораму. Они все там, как диктует им их образ жизни, заперты, защищены, чисты перед Богом и друг другом, и до утра их ничего не касается. Когда солнце выглянет из-за «Карлайла» и будильники протрезвонят «Подъем», они вскочат, почистят зубы и будут готовы идти на службу, тащить груз забот, выполнять порученное и помогать миру одолеть еще один день.
Прощайте, эй, вы!
Andale burro!
Перед фасадом «Мажестика» я подумал о Флоренс. Она, наверно, проснулась после часового «нормального» сна, проглотила две таблетки снотворного для погружения во второй сон, не такой хороший, как первый, естественный, но все же. И я сказал ей: прощай, детка!
Перед Центром этики и культуры я, будто поминая умершую супругу, начал вспоминать славные денечки нашей совместной жизни. Вспомнил, где и когда мы встретились. Проходя через Вест-Сайд, 5, я вспомнил нашу первую близость. Это было на берегу озера, под неумолчное кваканье лягушек. И я вновь сказал: прощай, детка! Затем я миновал Национальный городской банк, банк, отнявший в 1929 году у моего отца все сбережения, и я сказал: прощайте, старые добрые годы! Перед старым Гарденом я уже ни к кому не испытывал злобы, потому что ненавидят тюрьму, а я из нее сбежал.
На углу 572-й улицы и 8-й авеню я покинул прекрасную моросящую улицу и зашел в бар, где пропустил рюмку. Я нуждался в прополаскивании горла, потому что вымок до нитки, и я насладился выпивкой, потому что простыл. Бар был уныл, полон вздорных актеров и процветающих, но тоже вздорных рабочих сцены. Они бранились, дразнились и спорили. Я послушал перебранки, оскорбления, споры и почувствовал, как меня согревает эта перебродившая изнанка жизни. Где это я шляюсь, так далеко от дома? В этом баре все были невежливы, некультурны, невыдержанны, неуступчивы и злобны. На что я променял эту чудную изнанку?
Перед платформой Пенн, разрушенной в тот год, я дотронулся до мысков при прямых ногах 23 раза в память о старом, здании, которое сломали, как сломали мою старую суть.
Andale burro!