— Я бедуин, — ответил он. И, поймав легкое разочарование и даже обиду на моем лице, пояснил — А с кем мне жить? Здесь никто ко мне не пристает и не вмешивается. И все зависит только от меня. А у вас… Он помолчал, махнув рукой куда-то за палатку — У вас каждый боится остаться с собой, потому как не с кем оставаться. Вот и лезут люди друг к другу. Или соседи, или государство. Даже прохожие, идущие своей дорогой и в себе, могут толкнуть. У меня так не бывает. Видел, какое здесь ночью небо? А слушал? Значит, должен знать о чем я. Ты вот пришел — спасибо. Значит, я не одинок с тобой. И послушал, у поговорил. Но у тебя сегодня еще много дел и надо ехать. Тебе надо. Или кому-то от тебя. Ты же всем нужен, я вижу. Кроме себя. Не пришел бы — тоже спасибо. Что был и что есть. А я все равно останусь один. Зато никому не мешаю.
Рядом, в загоне, тоскливо вопил верблюд. Но я нему близко не подошел. Побоялся, что плюнет.
20 минут
Человека отличает от животного только то, что он живет по своим понятиям о жизни, а не по ее законам выживания.
Я стоял перед проходной шахты в конце рабочей смены и даже не вглядывался в лица. Мне было наплевать на лица. Мне нужны были три человека, которые согласятся срочно сдать кровь.
В больнице сказали, что мать теряет сознание и помочь ей может только новое вливание плазмы. А ее нет. Вернее есть, но в обмен на три порции новой крови, оставленной на станции переливания. До ее закрытия оставалось чуть более часа, а где найдешь доноров на улице, пусть и в миллионном городе. Да еще трех сразу.
Людей много, а попробуй, найди человека?
И я поехал к шахте. Оттуда группами, по двое и более, выходили раскрасневшиеся после недавнего душа рабочие. Им было хорошо на воздухе и от этого нравилось жить. А в багажнике моей машины лежали только что купленные шесть бутылок водки. По две на брата…
Когда мы с шахтерами приехали на станцию переливания, оставалось еще двадцать минут до окончания рабочего дня.
— Мы не будем принимать кровь, — сказал молодая тетка в регистратуре — Я еще стану боксы мыть в конце смены? Завтра приходите…
И никакие уговоры на нее не действовали.
— 20 минут… 20 минут… — повторяла она за мной — Он еще будет время мое считать.
Кто сказал, что жизнь — бесценна, если ее дни измеряются деньгами?
Я видел только мнущихся шахтеров, которым уже надо бы домой, и еще — простыню, натянутую до подбородка и острое, вытянувшееся лицо матери с закрытыми глазами.
— Иди отсюда, русского языка не понимаешь? — кричала молодуха — Сказано же, что никого принимать сегодня не буду…
А дальше я не помню. Эта «затемненка» в глазах и в сознании накатила на несколько секунд такой жгучей ненавистью, которой я еще не знал, и пришел в себя уже почти висящим на решетке, разделяющей холл и регистратуру с бесформенным бесполым белым пятном, дергающемся от злобы и страха где-то в углу.
— Милиция, милиция. — орала она — Покушение, помогите. Он меня, женщину, сукой обозвал. Женщину! Вы будете свидетелями.
Шахтеры угрюмо смотрели в сторону.
Откуда-то сверху спустилась врач и, выслушав, не вникая, все-таки забрала их с собой. Молча выписала нужную справку, и я рванул в больницу — только бы скорее…
С тех пор я стал присматриваться и понял, что женщин в этом мире гораздо меньше, чем сук.
Но вслух об этом лучше не говорить.
Точнее, и об этом тоже.
Белый снег
Она была некрасива, если не сказать всю правду. Но какой же дурак станет ее говорить? Поэтому, взглянув на ее, я воздержался от комплиментов.
— Хорошая у меня жена? — спросил пастух-оленевод и разлил спирт в алюминевые кружки. Он был в малице до пят, как в рясе и радовался гостям, свалившимся с неба на вертолете. В тундре с неба всегда сваливается что-нибудь хорошее и полезное в хозяйстве.
Но пародокс в том, что от этого люди там не становятся верующими. Если не считать преклонение перед природой и разными духами, выделяющими человека из животных. Да и то, пока он сыт и здоров.
— Красивая жена? — переспросил пастух. Ему хотелось поделиться радостью. И это было очень по-человечески.
— Конечно, — честно соврал я и почувствовал губами кусачесть промерзлой кружки. Пряный запах оленьих шкур смешивался с густым привкусом хищного горячего спирта. Почти в два раз крепче водки. Рядом, за оленьей шкурой, отделяющей чум от тундры, стояло за 40 градусов мороза. Так что все уравновешивалось.
На снегу, белом, как небо, олени лениво косили глазом, а собаки, глянув, отворачивались. Не как от чужого, а как от своего.
У них, психически здоровых, от природы, было только два основных азарта: опасности и бега работы. На остальном они экономили энергию и не разбрасывались на злобу или суету. Остальное не имело значения.
Собственно, то же было и у живущих здесь людей. Но сдержанных, подавляющих в себе те или иные порывы и эмоции. И спокойных. Как вечная снежная тундра вокруг на сотни километров.
От человека — до неба.
Я уже не первый раз летал далеко в тундру на съемки для своей программы на ТВ и понял это наверняка. Такое приходит само, откуда-то, как любовь. Уверенно и светло.