Улыбка Соллерса плохо скрывает нарциссическую рану, которая, есть опасение, вовек не затянется.
Мыслимо ли, чтобы Монтень, Паскаль или Вольтер кропали диссер?
Почему эти тупые американцы упорно его не замечают – его, колосса из колоссов, которого читают и будут читать в 2043-м?
А Шатобриан, Стендаль, Бальзак, Гюго? Может, когда-нибудь и думать без разрешения запретят?
Самое смешное, что Деррида, конечно же, пригласили. А известно ли вам, дорогие янки, что этот идол, которому вы поклоняетесь за то, что он пишет
Соллерс смеется, похлопывая себя по животу. Хо-хо-хо! Какой Деррида без него! Ах, если бы все об этом знали… Эх, знали бы в США…
Кристева терпеливо выслушивает знакомую песню.
«Мыслимо ли, чтобы Флобер, Бодлер, Лотреамон, Рембо, Малларме, Клодель, Пруст, Бретон, Арто писали
Затем, прильнув к жене, он просовывает голову ей под руку и с глуповатым выражением спрашивает:
– А ты зачем хочешь туда поехать, моя любимая белочка?
– Сам знаешь. Там будет Сёрл.
– И все прочие! – взрывается Соллерс.
Кристева закуривает, рассматривает вышитый орнамент подушки, на которую она откинулась, репродукцию с единорогом, фрагмент гобелена из Клюни, они с Соллерсом когда-то купили ее в аэропорту Сингапура. Она сидит, забравшись с ногами на диван и собрав волосы в хвост, поглаживает стоящее рядом домашнее растение и вполголоса, но нарочито проговаривая все звуки, произносит со своим легким акцентом: «Да… и пр-рочие».
Чтобы погасить нервическое возбуждение, Соллерс седлает любимого конька:
«Фуко слишком нервный, ревнивый, горячий. Делез? Слишком едкий. Альтюссер? Слишком больной (ха-ха!). Деррида? Слишком надежно спрятался в своих оболочках (ха-ха). Терпеть не может Лакана. Не видит противоречия в том, что порядок в Венсене зависит от коммунистов. (Венсен – место, чтобы присматривать за „бешеными“.)»
Истинная суть вещей Кристевой известна: Соллерс боится так и не попасть в «Плеяду».
И вот теперь непризнанный гений резво чести́т американцев с их «gay and lesbian studies»[281]
и тотальным феминизмом, ругает слепое восхищение: ах, «деконструкция», ах, «объект малоеА их бабы!
«Американки? С большинством лучше не связываться: деньги, иски, семейные саги и заразный психоз. К счастью, в Нью-Йрке есть латиноамериканки, китаянки и все-таки немало европеек». А в Корнелле! Да ну… Тьфу, – сказал бы Шекспир.
Кристева пьет жасминовый чай и листает психоаналитический журнал на английском.
Соллерс расхаживает вокруг большого стола в гостиной, он в бешенстве, выставил голову вперед, как бык: «Фуко, Фуко, у них одно на уме».
Внезапно он задирает голову, как спринтер, выпятивший грудь за финишной чертой: «Да к черту, не все ли равно? Я разбираюсь в музыке – мог бы путешествовать, читать лекции, болтать на колониальном англо-американском, участвовать в нудных коллоквиумах, „поддерживать связи“, разговоры разговаривать, казаться не чуждым человеческому».
Кристева ставит чашку и мягко говорит ему: «Ты всем еще покажешь, дорогой».
Соллерс возбужден и начинает говорить о себе во втором лице, хватая собственное запястье: «У вас такая непринужденная речь, яркая, будоражащая (лучше бы вы заикались, но что делать)».
Кристева берет его за руку.
Соллерс говорит ей с улыбкой: «Иногда так нужна поддержка».
Кристева улыбается в ответ: «Пойдем почитаем Жозефа де Местра».
55
Набережная Орфевр, Байяр печатает на машинке отчет, Симон тем временем читает книгу Хомски по порождающей грамматике, в которой – приходится признать – он мало что смыслит.
Каждый раз, дойдя до конца строки, правой рукой Байяр возвращает каретку в начало, орудуя рычагом, а левой завладевает чашкой кофе, отпивает глоток, затягивается сигаретой и кладет ее на край желтой пепельницы с логотипом «Пастис 51»[283]
Дзынь-стук-стук-стук-стук-стук, дзынь-стук-стук-стук-стук-стук – и так без конца.Но вдруг «стук-стук» прерывается. Байяр откидывается на спинку обитого дерматином стула, поворачивается к Симону и спрашивает:
«Кстати, а что это за фамилия – Кристева, она откуда?»
56