Причем эти два элемента – один, укорененный в богословии, и другой, проистекающий из истории, – сообщают седьмому дню третье измерение, экзистенциальное, в котором седьмой день говорит на языке бытия здесь и сейчас, обращаясь к человеку, который ищет смысл своего существования, обращаясь ко мне и к вам. Эти три аспекта – история, богословие и бытие – образуют неразрывное целое, однако вызов, брошенный седьмому дню, достигает наибольшей остроты именно в горниле человеческого бытия. Способна ли истина о седьмом дне дать значимые ответы на вопросы, проистекающие из реальности, в которой ныне живет человек? Можно ли назвать его смыслообразующим фактором, способным стать адекватным ответом на стремление современных людей найти цель и надежду?
Даже во времена, когда люди теряют интерес к истории, отодвигая ее на второй план, она все равно наводит нас на экзистенциальные вопросы, на которые невозможно закрывать глаза. Тот же Холокост как историческое событие никогда не теряет своей остроты, заставляя задумываться о самых сложных экзистенциальных проблемах. Что можно сказать о нравственном состоянии мира, в котором было допущено такое событие, как Холокост? Имеет ли смысл говорить о любящем Боге или вообще о Божьем существовании? Означает ли это, что Холокост напрочь лишает смысла все подобные разговоры?
По прошествии одного года после Первой мировой войны, в 1919 году, Уильям Батлер Йейтс написал поэму, в которой дал оценку состоянию человека, пережившего ужасы войны и хаоса.
Смысл этого видения – в отступлении; «ходит сокол, не слыша, как его сокольник кличет», все больше удаляясь от знакомого голоса, а основы рушатся и уступают под натиском неведомой силы. Следующий стих звучит еще более зловеще. Злобные пустынные птицы кружат над песками, и сфинкс «с телом львиным, с ликом человечьим», до той поры пребывавший в полной неподвижности, «влачится медленно, скребя когтями». Но прежде чем это происходит, Йейтс, похоже, теряет веру в способность человечества что-либо изменить к лучшему и начинает уповать на спасительное вмешательство извне:
Затем он отступает, вдруг обретя утешение в надежде, что человеческая цивилизация, несмотря на свои безобразные изъяны и горькие неудачи, все же на верном пути. В неторопливых и порой разрушительных конвульсиях земной жизни родится дитя, несущее надежду, потому как взгляды, хоть временами и безрадостные, все же устремлены в верном направлении. Невзирая на нетвердое и неловкое движение вперед и несколько пугающие инструменты, в этом движении применяемые, Йейтс проникается верой – как если бы на него снизошло откровение – в то, что история идет по пути прогресса.
Когда Йейтс написал это стихотворение после Первой мировой войны, во тьме еще мерцала свеча оптимизма. Трудно сказать, заговорил бы Йейтс о своей вере в прогресс, если бы дожил до Второй мировой войны и узнал о Холокосте. В стихотворении под названием «Второе пришествие» он стремится показать, что Первое пришествие принесло разочарование, по сути дела было иллюзией, потому что «сон каменный двух тысячелетий» разбужен был одним только «кошмарным скрипом колыбели»[26]
.Характеризуя событие в Вифлееме как неудачу, Второе пришествие Йейтс называет не чем иным, как Первым пришествием, которое осуществится иными средствами, то есть человеческими усилиями, направленными на то, чтобы поднять цивилизацию на более высокий уровень.
На самом деле оценка результатов Первого пришествия зависит от того, с какой меркой к этому пришествию подходить. Как могли люди, заявлявшие о своей вере в Первое пришествие, прямо или косвенно способствовать искоренению с лица земли народа, истории которого посвящен весь Ветхий Завет? Злодеяний, сопровождавших христианскую эру, никак не скрыть, но не стоит думать, что они по определению связаны с Вифлеемом или, если не ограничиваться рамками новозаветного Вифлеема, что человеческая цивилизация в ее нынешнем векторе развития вот-вот сотворит Вифлеем, который не закончится кошмаром.