С тех пор отступилась от него привязчивая смерть, перепробовав все виды своего оружия. Мирно, покойно зажил он вплоть до Отечественной войны. Потом новые беды обрушились на Никонора: то сын дважды пропадал без вести, то зять сбился с пути. Сердце начало сдавать, как ни храбрился он по-стариковски. И остановилось окончательно...
Эх, Никонор, Никонор, что же сломило тебя позавчера: былые собственные невзгоды или горести твоих детей? Врачи, наверное, сложили бы все боли вместе. Но сколько бы ни пережил человек, всему виною горе, заключающее счет,— не будь его, глядишь бы, протянул еще годок-другой.
Такие люди умирают всегда внезапно, не израсходовав полностью остаток сил. Потому-то ему, Жилинскому, и не удалось встретиться с Никонором напоследок, потому-то и осталось что-то недосказанное, словно утаенное, чего не случалось за тридцать лет их дружбы.
Последними из всех, кроме Дарьи Антоновны, совсем недавно виделись с Кашириным Леонид Матвеевич и Василиса. Старик, будто предчувствуя конец, поговорил с ними начистоту, отвел душу, и заторопился домой, в Ярск. Лобов не помнил своего отца, погибшего в начале первой мировой войны, и в мальчишескую пору он втайне завидовал каширинской семье: Никонор Ефимович умел просто, как с равным, потолковать с Ленькой-комсомольцем. Этого забыть нельзя, потому что это было в тот переломный возраст, когда так недоставало парню отцовского напутствия. Леонид Матвеевич стоял в карауле вместе с ярскими строителями и не сводил глаз с покойного: брови Каширина удивленно приподняты, лоб наморщен, губы застыли на полуслове, и ни тени страха на лице.
«Собирался рассказать о гражданской войне в Южноуральском крае...» — вспомнила Василиса. Глядя на Анастасию Никоноровну, на ее старшую сестру, на их мать, моложавую, убитую горем женщину, Василиса не могла сдерживать слезы. Посторонние принимали ее за родню Кашириных. Что ж, беда роднит всех.
Неподалеку от Василисы, с девочкой на руках стоял мужчина средних лет, худощавый, бледный. Он смотрел в глубину зала, сухие невидящие глаза отсвечивали горячечным блеском, косой шрам на щеке и подбородке придавал его лицу выражение гневной скорби. Девочка теребила ручонкой цигейковый воротник отцовского пальто, прижималась к отцу, но он ее не замечал. Он вообще никого не замечал. Только раз повернул голову в ту сторону, откуда донесся плач Дарьи Антоновны. К нему подошла черненькая женщина, взяла малышку. С минуту он держал руки в том же положении — согнутыми, потом опустил их, ссутулился. Его осторожно обходили, не мешали ему оставаться наедине со своими мыслями. Так он стоял час, второй, не в силах пошевельнуться. Это был Максим Каширин...
Похоронная процессия растянулась по всей центральной улице. Впереди шел Жилинский, нес орден Красного Знамени — с потрескавшейся эмалью, местами облупленный до самого металла. Рабочий оркестр играл шопеновский марш. Нерусская эта музыка брала за сердце: невольно опускали головы ярчане, выстроившиеся длинными шпалерами вдоль мостовой. Услышав еще издали трубные рыдания, люди становились как бы ниже, меньше. То была песня о смерти...
Когда процессия вступила на понтонный мост через Урал, покрытый зеленоватым льдом, но уже струящийся у пологих берегов вешними водами, оркестр начал раздумчиво, нерешительно, будто припоминая грозовое время, «Вы жертвою пали». И мужая, усиливаясь, обретая уверенность, крепли, нарастали звуки героического марша. И каждый почувствовал себя человеком, поднял голову, привычно уловил ритм медленного твердого шага. И жгучий пламень загорался в глазах, упругими сделались мускулы. И день показался светлее, и небо — чисто-голубым, высоким. «Настала пора и проснулся народ!..» — порывисто, победно грянул рабочий оркестр. Это была песнь против смерти. Ее взлеты, соединившие в себе и суровую печаль, и неукротимую страсть к борьбе, звучали жизнеутверждающим гимном, которым Ярск провожал Никонора Ефимовича Каширина...
На кладбище, слабо защищенном от тобольских ветров трепетными деревцами, на зернистом влажном песке у свежей могилы, один за другим произносили краткие речи давние друзья Никонора Ефимовича. Последним говорил Лобов. Говорил трудно, ему не хватало ни слов, ни воздуха. Василиса взяла под локоть Анастасию, прижала к груди ее холодную руку, и так стояла рядом с ней бок о бок до конца.
Максим простился с отцом, отошел, дал дорогу матери, и, привалившись плечом к нездешнему, нестепному дереву — молодой сосне,— больше ни разу не взглянул на могилу до окончания погребения.
Сухо треснул, раскатился винтовочный дробный залп. Трубы запели «Интернационал». Уральская земля принимала прах Каширина...
Пусть же снятся тебе сказочные сны: те, что виделись на каком-нибудь привале, после схлынувшего боя, те, что чудились не раз и наяву — в полуденном мареве разбуженной степи, да и те, что пересказывал ты в кругу семьи — сны-воспоминания, сны-мечты...
В наступившей тоскливой тишине молча расходились люди.
Сухарев долго бродил по кладбищу, искал могилы сестры и матери.