— Было, — ухмыльнулся Ежов. — Нам всё известно, я сам показания у «Тимоши» снимал. Что и говорить, красивая сучка. И, наверно, ласковая, да? Может, хе-хе, ты мне рекомендацию дашь, как её охмурить. Какие подарки она любит?
Ягода опустил голову. Не хотелось, чтобы они видели, с какой болью и ненавистью он отреагировал на их лживые и циничные измышления. «Ну, погодите! — хотелось воскликнуть, как замученный священник. — Мне отмщение и аз воздам!» Первым делом, когда Сталин освободит и вернёт на пост наркома, он займётся этим гномом, Ежовым. У него давно рыльце в пуху. Есть, есть сведения, чем занимался Николас в Вене, куда его партия послала поправить здоровье. А он предавался похотью с медсестрой, оказавшейся немецкой шпионкой.
И опять, вместо того, чтобы отдыхать после изнурительных допросов, Генрих Григорьевич мерил отведённое ему пространство нервными шагами. Что ж это такое? Что деется? Видимо, решили из него монстра сотворить. Злодея мирового масштаба, перед которым будут бледно выглядеть маркиз де Сад и граф Дракула. Оно, конечно, льстит самолюбию. Кто ж не хочет, чтобы о тебе легенды слагали? «Человек смертен. Только усердно верующие оставляют себе надежду на потустороннюю жизнь, — с тоской размышлял. — А мы, атеисты, смертны без оговорок — по собственному выбору. Что останется после нас? Одни только легенды и останутся».
Мысли о смерти навещали всё чаще. Хотя он и пытался волевым усилием отгонять их. Надо жить, крепиться и выполнять поручение С… тс-с, Чижикова. Надо впредь, даже в мыслях, сохранять конспирацию и называть хозяина так, как он порекомендовал. В отличие от всей этой шоблы, тов. Чижиков человек мудрый и понимает, что с дополнительными признаниями, к которым принуждают эти лизоблюды, выйдет явный перебор.
Волынка продолжалась весь ноябрь и половину декабря. Коган зверел. Оставаясь наедине, распускал руки. Однажды ухватил за нос крепкими пальцами и стал водить из стороны в сторону.
— Признавайся во всём, паскуда!
Генрих Григорьевич взмолился:
— Не бейте, меня, не истязайте! Я не могу терпеть физическую боль!
— Ага, сам, значит, не можешь, а с другими допускал мордобой? — взмыл майор.
— Я только давал указания…
— Врёшь!
— Ну, было, один раз приложился, — покаялся Генрих Григорьевич. — Но я не думаю, что подследственный сильно пострадал. Я больше себе навредил. Посмотри, у меня кулак небольшой, — он сжал пальцы и, доказывая, что кулак у него так себе, приблизил к носу следователя.
— Ах ты, курва! Ты ещё мне смеешь угрожать! — оскорбился Коган и врезал своим крепким, натренированным кулачищем.
Потом, давая себе передышку, вытащил из кармана пачку папирос и закурил. Теперь, после повышения, он курил только «Казбек». А раньше не брезговал и «Беломором», напоминая Генриху Григорьевичу о великой стройке века, которую он, Ягода, курировал. Сменил, подлец, сине-розовые пачки с фрагментом канала, на картонные коробки с диким кавказским всадником…
Перекурив, Коган вызвал помощника. В кабинет вошёл сержант с резиновой дубинкой и стал сбоку, поигрывая ей. Коган в который раз злобно потребовал:
— По-хорошему признавайся. Ты отравил Куйбышева?
Генрих Григорьевич устал отвечать. Лишь отрицательно качнул головой. Бац!.. Удар не прицельный, куда попало.
— Ты отправил на тот свет Пешковых?
Ещё удар! Ох, как много приходится терпеть, чтобы выполнить секретное поручение Чижикова! Но и впечатлений теперь — хоть пруд пруди, есть что поведать. Больно-то как, солоно во рту, осколки зуба режут язык, саднит плечо. Легкие клокочут.
— Что это с тобой? — Коган насторожился.
Не смог ответить, если б даже и хотел. Напал кашель — надсадный, изматывающий, с кровью из горла. Увели, оставили в покое.
В тот вечер Генрих Григорьевич, надорвавшись в своих ожиданиях, осознал, что не хочет, не стремится к прошлому, к восстановлению прежней должности и прав. Он впервые себя спросил: а так ли ему нужно?.. И с этим вопросом забылся в тяжёлом сне. Но его поднял стражник. Тот самый, с надорванным ухом, что принёс вторую записку, появившийся вместо первого почтальона, с рассечённой губой.
— Вам завтракать.
— Не хочу.
— Через «не хочу», — уверенным тоном, почти с наглостью объявил страж.
И Ягода понял, что ему очередное послание. На этот раз записка лежала под тарелкой с кашей. Пальцы у Генриха Григорьевича дрожали. Опять напал кашель, помешавший чтению. Глаза от напряжения лезли на лоб. Наконец, он разобрал: «Валериан и оба Пешковых — ваши». На этот раз подпись отсутствовала. Но и так ясно, от кого.
На следующем допросе, к великой радости своих палачей, Генрих Григорьевич признался в организации убийств Куйбышева, Горького, Макса Пешкова и дал подробные показания, как осуществил и кто были его сообщники. О том и записали в протоколе, перепечатанном машинисткой на десяти страничках, и как положено заверили подписями: