Утро застало эшелон уже в пути. Товарные вагоны тряслись нещадно, и раненые корчились от боли. Они ругали всех подряд: начпрода госпиталя, не выдавшего легкого табаку, Гитлера, машиниста, «который думает, что везет дрова».
В хвостовом вагоне, как и в остальных, было тридцать раненых и одна медсестра. Всю ночь она таскала носилки и казалась каким-то чудо-богатырем. А когда взошло солнце, раненые увидели хрупкую курносую девчонку лет семнадцати. И ее стали называть не сестрой, а сестренкой, как младшую.
— Сестренка, пить!
— Сестренка, подложи что-нибудь под ногу!
— Сестренка, сестренка!..
Сестренка нужна была всем. Тридцать взрослых солдат были теперь беспомощны, как младенцы. И, как младенцы, они нуждались в ее уходе, помощи, ласке.
На верхних нарах сидел танкист. Стеклянным, застывшим взором он смотрел на пустоту под своей шинелью.
— Сестренка! — тихо позвал танкист.
— Что тебе?
— Я хочу спросить, смогла бы ты пойти замуж за безногого?
— Пошла бы, если полюбила, — ответила сестренка и густо покраснела. В своей жизни она, должно быть, еще никого не любила и никто еще не успел полюбить ее. Она находилась в том возрасте, когда девчонки бросают куклы, но продолжают прыгать через веревочку и играть в круговую лапту. Но она уже была солдатом. Правда, для этого солдата на вещевом складе не нашлось подходящей амуниции. Все ей было велико: и гимнастерка с завернутыми внутрь обшлагами, и брюки-галифе, собравшиеся мешком у колен, и сапоги, в каждом из которых можно было поместить обе ее ноги.
Для этой девушки природа не пожалела огненных красок. На ее щеках рассыпались яркие веснушки, длинные ресницы блестели золотом и две такие же золотистые косички, повязанные синим бантом, сбегали на грудь.
Наверное, еще год назад мальчишки дразнили ее «рыжиком» и дергали за волосы. А теперь на юном, чуть озорном личике под лохматыми, непослушными бровями запали глаза взрослого, повидавшего жизнь и много понявшего человека. И эти глаза, поблекшие, печальные, молчаливо говорили о том, как измучилась девчонка.
Она все время находилась в движении, ей некогда да и негде было отдохнуть. Весь вагон был отдан раненым, а для сестренки осталась лишь одна табуретка у самых дверей. Под табуреткой лежал ее вещмешок и старенькая, надтреснутая гитара.
— Не пристреливайтесь по движущейся цели! — раздался душераздирающий вопль. — Где же буссоль? Почему привезли мины без вышибных патронов?
Это метался в бреду минометчик. Три дня назад его вынесли с передовой, но ему все еще казалось, что он воюет. Лицо бойца было песочно-серое, а щеки поросли густой черной щетиной. На вид ему можно было дать лет сорок. А на самом деле минометчик был мальчишкой, каким-нибудь годом постарше нашей сестренки. Едва очнувшись, он воскликнул:
— Ребята, а у меня немецкая монетка есть. Хотите, покажу!
Ему, ушедшему воевать со школьной скамьи, было все интересно на фронте: и дополнительные минометные заряды, похожие на мармелад, и яркие, разноцветные ракеты, которыми немцы освещали передний край, и даже пуля, застрявшая в собственной ключице.
Сестренка взяла почерневшую монету в десять пфеннигов и стала обходить раненых. Бородатые мужики, отцы семейств, притворно щурили глаза, щелкали языками:
— Вот, оказывается, она какая! Тебе просто повезло!
Им хотелось поддержать бесхитростную радость парнишки-минометчика, только что выкарабкавшегося из лап смерти.
Лишь безногий танкист отказался смотреть на монетку. Он сплюнул сквозь зубы и сказал:
— Приедешь домой, покажешь маме.
Потом по вагонам разносили чай. К чаю дали леденцы, самые обыкновенные, простые, какие до войны стоили три семьдесят кило. И от этих дешевых довоенных леденцов, завалявшихся где-то на армейском складе, вдруг повеяло давно потерянным домашним уютом. Вспомнился кипящий самовар, цветастые чашки, медовые тульские пряники…
Артиллерийский сержант по фамилии Ремехов попросил у сестренки бинт и завернул в него свою порцию леденцов.
— Домой как-никак еду, без гостинцев нельзя, — объяснил он. — Когда я приходил с работы, то Ванюшка и Еленка всегда находили в моем кармане по конфетке.
Пожилой солдат, которого все называли дядей Сашей, горько усмехнулся:
— Отвоевался ты, значит. Да и я вот отвоевался. А Россию кто будет защищать? Да и чем? У него танки, авиация, французский ром, швейцарские пушки. А у нас что: трехлинейка образца девяносто первого дробь тридцатого года, пшенный концентрат, моршанская махорка. Их козырь бьет…
Раненые молчали. Мысль о том, что же будет дальше, все время сверлила мозг. Об этом думал каждый, но никто, кроме дяди Саши, не решился сказать вслух. Что скажешь? Эти люди воевали уже год на Южном фронте. На войне они повидали «котлы» и «клещи», парашютные десанты, длинные дороги отступлений, людские пробки у речных переправ. Они пока не видели только одного: спин немцев. Чужие черные каски все время лезли вперед и вперед. И казалось, нет силы, которая могла их остановить.
— Ну что ты скажешь, Ремехов? — спросил дядя Саша и, не получив ответа, крикнул: — Сестренка, глянь, он что, уснул?