Она ушла.
Мара собрала свой пазл, но в моем собственном пазле теперь всегда будет отсутствовать кусочек.
Еще час мы обнимаем ее. После оглашения времени смерти. После купания. После всего этого, и единственное, что может быть хуже, чем смотреть на свою мертвую дочь, — это видеть выражение полнейшей агонии на лице своего мужа и желать, чтобы он утешил тебя, обнял и сказал, что все будет хорошо. Даже зная, что он физически не способен на это.
Я чувствую себя одинокой и запертой в своем гневе и печали. На самом деле я не уверена, какая из этих эмоций выражена сильнее. Я касаюсь ее рук, лица, целую ее и, хотя прекрасно знаю, что она ушла, говорю ей в последний раз: «Я люблю тебя».
Ноа ничего не произносит. Он смотрит в пол, дрожа всем телом. Он тянет меня за руку.
— Я не могу здесь находиться, — говорит он сломленным, потерянным голосом.
А затем мы выходим за двери без нашей дочери. В тот самый день, когда привели ее в этот мир семь лет назад. Как уйти от своего ребенка? Откуда взять силы, зная, что после этого вы никогда не увидите его? Когда мы выходим с сумкой, в которую упакованы одежда и одеяла Мары, то молча сидим в машине, наблюдая, как солнце встает над парковкой. Жара, как и боль, удушающая и не приносит никакого облегчения. Меня беспокоит, что дочь лежит в больнице. Ей слишком жарко? Или слишком холодно?
Я беру Ноа за руку, лежащую на руле. Мой крик — единственный звук, раздающийся в этой тишине, не считая тяжелого дыхания мужа.
— Может, нам забрать детей? — спрашиваю я, потому что мне необходимо обнять их.
Понятия не имею, как мы им расскажем о Маре, но потребность быть рядом с ними превыше всего. Может, если я увижу их, мне будет не так больно. Я думаю о Маре, лежащей в морге, и эта мысль не дает мне покоя. Представляю ее маленькое одинокое тельце на холодном столе…
Я плачу в ладони, не в силах больше сдерживаться. Ноа, не говоря ни слова, заводит грузовик и выезжает с больничной парковки.