«Аллен подозревал, что люди создают себя сами, — только так он мог объяснить Олафа. Родители произвести его не могли. Родители так мыслить не умеют. Бог? Но чего ради Богу, чьи мысли чисты, вырезать верхнюю губу Олафа именно так, со складкой и ямочкой в уголках, и придавать ему настолько лукаво-эротическую форму и настолько совершенный стиль, что всё в нём стало именно таким, каким хотелось бы Аллену. Истина в том, — как жаль, что люди этого не понимают, — что Олаф создал себя сам. Ты должен знать, на что хочешь быть похож. А природа повинуется.
— По-моему, правильно, знаешь, — согласился Харальд. — Ты кое-что открыл. Однако тело Олафа — такое от плавания, бега и спортзала.
— Понятно, друг Харальд. Но его улыбка, и взгляд, и всё его дружелюбие — нет. Всё это — как он его получил? Ведь торчок у каждого есть, у всех мальчишек, но вот Маркус похож на чмо, а яйца у него с горошинку.
— Олафу семнадцать, Маркусу — десять.
— А ты можешь поверить, что у Олафа он был похож на Маркусов, когда ему было десять лет? Ни за что. Я бы сказал, что размером он был c колбаску, и торчал, как у тебя, приводя всех в восхищение. Олаф придумал свой торчок симпатичным чудовищем, вот он и стал таким.
— Я знаю, что у него друг был, когда он был маленьким. Он мне сам рассказал. Им никогда не нужно было говорить, что им хочется. Знали сами в одно и то же время. Вместе сбрасывали штаны, как по сигналу. Мне кажется, Олафу с тех пор грустно. Друг лет в четырнадцать почуял девчонок и с тех пор за ними ухлёстывает, горбатится там, соображение только и остаётся, как одну трахнуть и до другой добрести. Олаф говорит, что девчонки сами в себя обёрнуты, дружить с ними трудно. <…>
— Ну разумеется, я сам себя сделал! — сказал Олаф. — Аллен совершенно прав. Насколько незамысловат я был, говорить не буду. Лет трёх, должно быть, — насасывал себе большой палец, коленки вовнутрь, подвержен коклюшу, из носа постоянно течёт, и пироман к тому же — я начал переосмыслять себя. К шести палец сосать не перестал, но мне было видение. Я знал, что некоторые люди меня восхищают, а некоторые отвратительны. Как философ, я понимал, что люди, которые мне не нравятся, омерзительно намерено. Была, например, девчонка с жемчужной бородавкой в ноздре. Она заставила её там вырасти назло родителям — и назло мне. Ей нравилось тошнить в детском саду, без предупреждения. Нянечка просила её сотню раз, не меньше: показывай на ротик, когда блевать собираешься. Никогда не показывала. Ох, каким счастьем сияли её глазёнки, когда она заляпывала все свои книжки-раскраски, мои кубики, нянечкины туфли. Из этого следовало, что люди, которых я любил, сами сделали себя достойными восхищения. К восьми годам я был влюблён до официально признанного безумия в двенадцатилетнего с огромными карими глазами, копной кудрей и длинными ногами, который прилюдно щупал себе промежность. Я бы с радостью умер, только бы стать им, хотя бы на денёк. Я сделал лучшее из всего возможного: настроил себя желать, заставлять, колдовать так, чтобы стать им. Получилось. Получилось настолько хорошо, что, когда я встретился с Хуго в двенадцать лет, я понял, что он влюблён в меня, и сердце моё подскочило до самого горла. Так должно случится с каждым, хотя бы один раз. Мы стали друг другом. Носили общую одежду. У меня осталась пара джинсовых штанишек, я их спрятал подальше, совсем протёрлись, как марля, — мы их оба носили».