– Малышка Ада? – удивлённо протянула Джиневра: в её памяти прабабушка осталась дряхлой старухой, и она никак не могла представить ту своей ровесницей, тем более в столь скабрёзной ситуации.
– Дедуля-то, как я погляжу, был очень даже не промах! – заметила Ада. – Запал на малолетку! А та возьми да и опиши всё это в дневнике, который вполне могли прочесть! Знала бы Лауретта!
– Что я тебе говорила, тётечка? Лучше бы им этого не видеть! Но это ещё не тот момент, который меня впечатлил, этого куска я не читала. Пойдём дальше или предпочитаешь отложить до завтра? Ты не устала? Может, сперва поспим, а потом продолжим?
– Нет уж, пойдём дальше!
– Да-да, идите дальше, бесстыдницы, я всё равно не смогу этому помешать. Я полностью в вашей власти, как тогда, в объятиях этого развратника, которому отец продал меня, словно рабыню. Если в вас осталось хоть толика уважения ко мне, вы сей же час закроете этот дневник и сожжёте его в камине. Хочешь знать, зачем я описывала столь унизительные детали, Адита? Чтобы перечитать на следующий день и убедиться, что это был не сон и не грязные фантазии, вроде тех «непотребных мыслей», о которых меня расспрашивал дон Карло в исповедальне лет с тринадцати. Подумать только, до того момента они мне и в голову не приходили!
Донора, 15 ноября 1908 года
Прошло ещё несколько дней, и я, как всегда по субботам, поехала с тётей Эльвирой в церковь на еженедельную исповедь. Но когда подошла очередь, у меня не хватило мужества рассказать священнику, что произошло под крышей ландо. О сомнамбуле я тоже не упомянула, и всё воскресенье чувствовала тяжесть на душе от этого молчания, понимая, что совершила смертный грех.
При своих родных я не смела даже поднять на Гаддо глаза, но сам он вёл себя непринуждённо, как будто между нами ничего не произошло. Он теперь каждый день приходит к нам обедать, а после кофе предлагает мне прогуляться и не терпит возражений: «Если у Вас болит голова, небольшая прогулка пойдёт Вам только на пользу».
Но стоит нам остаться одним, он тут же снова переходит на «ты», расстёгивает на мне платье и белье и трогает меня там, где не должен, а потом, смочив слюной палец, делает со мной то, что и описать стыдно. Он берет мою руку и кладёт туда, куда не стоило бы, а потом слизывает слезы с моих щёк и шеи, как собака, если я плачу, и в качестве компенсации каждый раз дарит мне новое украшение. Теперь, помимо браслета, у меня есть два кольца (с рубинами и с сапфирами), гранатовое ожерелье, принадлежавшее ещё бабушке Феррелл, аметистовая брошь, изумрудная подвеска и две пары серёжек: одни – с бриллиантами-кабошонами, другие – подвески с жемчужинами и кораллами, это из маминого приданого. Я содрогаюсь от мысли о том, что он сделает со мной в первую брачную ночь, когда мы останемся за закрытыми дверями и не будем стеснены во времени.
Донора, 6 декабря 1908 года