Я улыбаюсь Кейт, надеясь, что она понимает, о чем я думаю. Она отвечает странным взглядом, а меня все дальше уносит мое воображение. Кейт должна знать о китах больше моего, но нам известно, что в фургоне лучше не разговаривать. Мы не смели делать этого, даже когда жили в Африке; в подобных случаях отец протаранивал рукой салон машины, ища смельчака и ожидая, что Крикун окажется на пути его кулака. Отец называл это «толстые уши» или «бутерброды с костяшками». Толстое ухо – удар в голову; синяков не оставит, но затыкаешься сейчас же. Второе – по-настоящему сильная затрещина по макушке. Также не оставляет синяков, но будет противная шишка, с тем же результатом.
Джоэлю выпадает их больше всего – он просто не слушает, ему наплевать на удары или у него высокий болевой порог. А может, все сразу. Обычно Джоэлю достается хотя бы один «сэндвич» в день.
Мы едем несколько часов, день клонится к вечеру, темнеет. Я обожаю ехать в темноте, обожаю огни туннелей и уличных фонарей и «кошачьи глаза» на дороге. Если прищуриться, то это будто ты путешествуешь во времени – и можешь очутиться где угодно. Даже здесь, на полу фургона, где днем можно увидеть только куски облачного неба, ночью тебя достигают огни – они проникают внутрь и танцуют на потолке, меняя форму по мере приближения или отдаления от них.
Растущие, расширяющиеся, исчезающие. Дружелюбные костры на металлической крыше.
В конце концов движение замедляется: мы на месте. Где бы это ни было, тут холодней, чем в Лондоне. Даже внутри машины дыхание облачком вырывается у меня изо рта.
Я слышу голос отца снаружи. Он разговаривает с мужчиной, у которого смешной певучий акцент – я никогда такого не слышала. Похоже на переговоры или что-то вроде: «тут подключите воду», «тут электропитание».
Отец с грохотом распахивает дверь фургона, и хотя я знаю, что последует за этим, звук оглушает меня, а холодный воздух бьет по лицу. Сквозь проем двери я пялюсь на огромный кусок ночного звездного неба, раскинувшегося над нами. Человек-с-певучим-акцентом ушел – отец всегда дожидается, пока другие люди уйдут, и лишь потом нас выпускает: увидев появляющихся из фургона детей в таком количестве, посторонние удивляются. Часто они хихикают и спрашивают: «А что, у ваших родителей нет телевизора?» – хотят сказать, что родителям развлечься нечем, кроме секса. Я сотню раз слышала эту шутку, но шутят такие люди на самом деле над собой, потому что телевизора у нас нет.
Мы по одному вылезаем, похлопывая себя по ногам, чтобы избавиться от судорог и покалывания. А после видим наш новый дом: ярко-желтый автоприцеп на краю поля, он как маяк на фоне темного ночного неба. Желтый цвет, возможно, не лучший для подполья, но думаю, прицеп четырехместный, по крайней мере, а это роскошь – на три кровати больше, чем было у нас в доме Хендона.
Все что угодно лучше дома Хендона, дяди Джонатана и его сына Кэйнана. Каждый день вне той коммуны – победа.
Мы плетемся в наш новый желтый дом. Когда включается свет, перед нашими глазами возникает деревянная внутренность кабины и коричневая обивка с грядами вышитых цветов. Цветы почти трехмерные. Коричневые листья придают картинке мертвенность, как если бы растения свалили в кучу, чтобы сжечь, и не хватает лишь огня. Уставшие, состарившиеся цветы.
Мы ничего не ели целый день, но в кухне имеется ящик с провизией, который должен был приехать с автоприцепом.
Все глаза с голодным выражением смотрят на ящик с надписью: «Смэш».
– Что это такое? – спрашиваю я.
Кейт держит в руках коробку и читает инструкцию: «Это картофельный порошок. Пюре, только сухое», – говорит она.
– Ух ты! – отвечает Джоэль.
Мы годами питались сухим молоком и яичным порошком, и теперь – сухой картофель? Я задаюсь вопросом, что еще может выпускаться в порошке.