Практически все свободное от учебы время мы репетировали. Ставили всё новые спектакли. Жили мы всегда на последнем издыхании. Репетиции, как и беседы, могли продолжаться сутками.
Кроме театра у нас был еще и хор. С дирижером и аккомпаниатором. Дирижером была тетя Оля, та самая, наша соседка, солистка Таджикского оперного театра, которая пела партию Кармен. Секта для нее стала спасением. Она даже потом вышла замуж за другого члена коллектива; он, между прочим, был членом Союза композиторов – и нашим аккомпаниатором.
В коллективе вообще было много ярких, талантливых людей. Они тянулись к нам, как мотыльки на свет: в нас била энергия, а наше учение было ясно как день.
Репертуар нашего хора составляли «Марш энтузиастов», «Комсомольцы-добровольцы», «Журавли» и т. п. Словом, такой советский репертуар. Но мы также исполняли на разные голоса и очень красивые оперные арии. Тетя Оля и мой родной дядя как эксперты по операм эту часть курировали.
Мы гастролировали и в Душанбе, и по всей стране, в том числе, в Москве и Ленинграде, порой на лучших сценах. Вход всегда был бесплатным. Зрителей, как правило, собиралось много. Со сцены было видно, что представление публику захватывает, а то и трогает до слез. Нас всегда учили, что самое главное на сцене – искренность. И мы все очень старались петь от души. Многие во время пения даже плакали. Такие слезы очень поощрялись педагогами, поэтому кое-кто из детей часто выдавливал их из себя. Я, например, чтобы заплакать, придумала представлять себе маму в гробу. Или как умирают дети. Главный часто рассказывал, что дети по всему миру гибнут, а мы должны их спасать. Вот я и представляла это себе.
Также считалось, что если человек во время пения в хоре лишается чувств, значит, он полностью расслабился и принял коррекцию. Главный радовался и говорил, что это очень хорошо.
Во время выступления в Устинове я симулировала обморок, чтобы немного побыть одной и отдохнуть. Никто тогда не понял, что я притворялась, а даже наоборот, отнеслись с уважением к моей якобы позитивной реакции на комсомольские песни. Пока все были на сцене, я сидела за кулисами на каких-то досках и радовалась одиночеству.
Как-то летом в Ленинграде мы выступали с хором в нашей же клинике перед больными, и я была очень воодушевлена. Главный сидел в зале, как обычно оценивая, как мы поем: кто поддается коррекции, а кто нет. Когда выступление закончилось, он вышел на авансцену и сказал, указывая на меня: «Вот из нее выйдет настоящий коммунист! А ты, – сказал он моей маме, которая тоже сидела в зале в качестве зрителя, – фашистка! Ты не любишь свою дочь и в подметки ей не годишься!» Меня распирало от гордости, так как хвалили меня очень редко, да практически никогда. Обычно меня называли «говном», «блядью» или «жопой».
Долгое пение в хоре научило меня хорошо слышать и чувствовать мелодию, у меня развился музыкальный слух. Но сейчас, спустя много лет, я думаю, что оно того не стоило, по крайней мере, такой ценой.