Но вернёмся в бурный 1990 год. После скандального «Апофегея» я, молодой, полный «весёлой злобы» литератор, засел наконец за «Гипсового трубача». Название явилось само собой из песни, которую мне всё-таки удалось сочинить для композитора Тенгиза. Надеюсь, он жив и благоденствует в новой Грузии, независимой, как цветок персика. Сюжет повести под влиянием политических треволнений претерпел изменения и обрёл откровенно перестроечные черты. Нет, пионерский лагерь остался. Сохранилась и беззаконная страсть, бросившая вожатого-практиканта Львова в нежно-хваткие объятия замужней воспитательницы Зои. Однако ночные отлучки парочки из спального корпуса, их упоительные бесчинства в росистых июльских травах выследил и заснял лагерный фотограф, ранее отвергнутый пылкой, но разборчивой Зоей. И вот снимки ложатся на стол директора лагеря Добина, злобного партократа, сброшенного с аппаратных высот на эту унизительную должность за какую-то жуткую провинность. Утром Зоя, ещё не остывшая от своего позднего женского счастья, вызвана к начальству, ей предъявлены уличающие фотографии и ультиматум: или снимки отправляются прямиком к законному мужу – человеку ревнивому, военнослужащему и вооружённому, или она идёт на компромисс. А именно: на днях в лагерь попариться в баньке приезжает большой начальник, от которого зависит, скоро ли окончится опала Добина. Если Зоя как следует поработает веничком и бонза останется доволен, в этом случае…
Кстати, такие укромные баньки для своих имелись тогда во всех приличных учреждениях, там велись тайные беседы о политике, несовершенствах социализма и переговоры о поставках фондированных материалов. Пили там, конечно, много. Не обходилось, говорят, иногда и без добровольных дам в крахмальных простынках. Но это, в сущности, и весь компромат, который, клокоча от возмущения, перестроечная литература наскребла на «красных директоров». Метнуть баскетбольную команду проституток на своём личном самолёте в Куршевель и устроить там дебош в самом дорогом отеле – такое совдеповским воротилам не могло пригрезиться даже в самых похмельных снах. Да им никто и не позволил бы.
Окончание сюжета я помню смутно, так как повесть застопорилась в самом начале. Кажется, Зоя призналась любимому, что вынуждена принять гнусное предложение. Ослеплённый гневом, Львов сначала мчится среди ночи к фотографу и бьёт его с той смачной, умелой жестокостью, которую так любят описывать литераторы, с детства не умеющие драться. Далее путь мстителя лежит к злодею Добину, и, кажется, справедливость торжествует: от развратного директора как раз в это время выбегает в слезах то ли поруганная пионерка, истекающая девственной кровью, то ли красногалстучный отрок испорченной ориентации.
Окрылённый, Львов летит в милицию, но там сидят добинские дружки и соратники по разврату: правдоискателя сразу вяжут за избиение фотографа, и ближайшие годы он проведёт не в вузе, а на зоне. Однако покалеченный папарацци всё-таки успевает настучать вооружённому мужу о готовящейся афинской ночи в лагерной баньке. Тугие частые выстрелы нарушают сонный покой пионерского лагеря. Такого количества трупов старый ворчливый опер, вызванный на место преступления, не видел со времён наступления немцев на Москву…
Конечно, дорогой читатель, я что-то утрирую, потешаясь над собой тогдашним. Но в целом сюжет пересказан точно. И можно только изумляться тому, как чёрная плесень само-ненависти (по-научному – автофобии) поразила в те годы огромную часть общества, включая и автора этих строк. Слава богу, я всё-таки почувствовал злонамеренную нелепость сюжета. Рабоче-крестьянское происхождение уберегло меня от ненависти к «совку», а ведь именно это чувство стало главным содержанием литературы времён перестройки. Так или иначе, разоблачительная пионерская повесть тихо уснула во мне, как осенний слепень за стеклянной рамой. Однако окиньте мысленным взором фильмы, которые с конца 80-х заполонили наши экраны, книги, которые бурно приветствовались критикой, и вы заметите: они сварганены примерно по той же схеме, что и моя ненаписанная повесть. Но разве в таком мире я родился и вырос? Разве концентрация смердящего зла – признак художественности? Разве литература существует для того, чтобы пестовать и ласкать перепончатую нечисть?