Безразличие – вот что вызывает и питает гнев Холдена. Роджерс пишет: «Отныне Сэлинджер вступает в конфликт, если не в борьбу за самое свое существование, не с комплексом переживаний, которые навечно повредили его, а с обществом умышленной наивности, обществом, которое производит смерть и разрушения, а после «победы» продолжает заниматься людоедством под приветственные крики тех, кто не называет вещи их подлинными именами. А тех, кто называет вещи их подлинными именами, общество отправляет в психиатрические лечебницы»[317]
.Впрямую написать об этом Сэлинджер не мог: «для того, чтобы получить одобрение массового читателя» ему надо было «изменить контекст, выбрать персонажей и ситуации, которые никак не были бы связаны с войной, сделать ощущение отчуждения всеобщим. В таком контексте он мог проявить собственные переживания и мысли, не опасаясь ни психиатров, ни патриотов, и представить свой конфликт с фальшивками и ерундой»[318]
. Так Сэлинджер придумал Холдена Колфилда.Сэлинджер не может призвать память о своих убитых товарищах так, как Холден вспоминает тело разбившегося Джеймса Касла. Сэлинджер не может горевать о погибших, поэтому Холден скучает об Экли и Стрэдлейтере. Сэлинджер не может вспоминать о подталкивающем к самоубийству отчаянье, которое охватило его после Кауферинга, поэтому Холден раздумывает о самоубийстве. «Сэлинджер никогда снова не станет мальчиком, который ходил в частную школу, – пишет Роджерс, – поэтому Холден был Сэлинджером, которого никогда снова не будет»[319]
.Холден танцует со своей маленькой сестренкой Фиби. «И тут я взял и ущипнул ее за попку. Лежит на боку калачиком. А зад у нее торчит из-под одеяла. Впрочем, у нее сзади почти ничего нет»[321]
. Игра с телом маленькой девочки – начало духовного пробуждения. «Вы бы посмотрели на Фиби. Сидит посреди кровати на одеяле, поджав ноги, словно какой-нибудь йог, и слушает музыку. Умора!» Чувствительность автора – его личная травма. Параноики, мистики и педофилы рассуждают так: «Вообще я не терплю, когда взрослые танцуют с малышами, вид ужасный. Например, какой-нибудь папаша в ресторане вдруг начинает танцевать со своей маленькой дочкой. Он так неловко ее ведет, что у нее вечно платье сзади подымается, да и танцевать она совсем не умеет – словом, вид жалкий. Но я никогда не стал бы танцевать с Фиби в ресторане. Мы только дома танцуем, и то не всерьёз»[322]. Дети потенциально – мертвые взрослые. Мудрец из леса Хюртген должен давать детям уроки на дому. В конце концов, мир Холдена/Сэлинджера – это мир пропавших без вести; нервный срыв – это духовно-военная прогрессия. Здесь нерешительность, колебания психики, выбирающей между молчанием ветерана («Никогда никому ничего не рассказывай. Если расскажешь, начнешь тосковать по всем»), изоляцией («Так я остался в могиле один. В каком-то смысле мне это нравилось. Было так хорошо и покойно»), утратой тела («После того, как я ушел, мне стало лучше») и новой, стирающей память пулей («В общем, я рад, что изобрели атомную бомбу. Если когда-нибудь начнется война, я усядусь прямо на эту бомбу. Добровольно сяду, честное благородное слово»[323]). «Над пропастью во ржи» – бесконечная война Америки в словах.Когда думаешь о писателях Второй мировой войны, обычно вспоминаешь Нормана Мейлера и Джеймса Джонса, но возможно ли, что Дж. Д. Сэлинджер в одной книге написал и последний военный роман, и первый роман контркультуры?