С первого же удара брызнула кровь. Широкий багровый рубец пересек напряженную спину Канги Вайаки, но Ливень-в-Лицо никак не отреагировал на чудовищную боль. Ни стона, ни вздоха не сорвалось со сжатых губ, и лицо высокорожденного не дрогнуло ни единым мускулом, словно раскаленное прикосновение кнута так и осталось незамеченным.
Удар! Удар! Удар!
«Бум! Бум! Бум!» – равнодушно отсчитывал барабан.
Удар! И еще! И еще!
«С-ш-ш-сь!» – визжал, разрывая воздух, ременный змей.
После десятого взмаха с оттяжкой на устах Левой Руки Подпирающего Высь появилась слабая усмешка. Он, похоже, радовался, что сумел превозмочь боль и притерпеться к ней, не доставив завистникам удовольствия наслаждаться своими криками.
Он молчал и улыбался.
Но это было неправильно! Не так предначертал Тха-Онгуа!
Известно каждому: тот, кто стоит у столба пыток, претерпевая заслуженную кару, обязан вопить и стенать, проклиная свою несчастную судьбу и безуспешно моля о пощаде. Истязуемому надлежит рваться из пут и каяться, ублаготворяя тем самым зрение и слух приговоривших, и совсем никуда не годится, если окровавленный молчит, усмехаясь, ибо это огорчает высших и подает скверный пример нижестоящим.
Всколыхнув объемистым чревом, Муй Тотьяга Первый, Подпирающий Высь, сделал знак. И тотчас от подножия табурета его сломя голову бросился к центру плаца гонец, из той сановной мелкоты, что держат в свите на посылках. Бахромчатая накидка мешала ему бежать быстрее, но он старался изо всех сил, и вот он уже около столба, он склонился к уху казнимого и что-то возбужденно шепчет ему, мотая головой в сторону Его Королевского Величества.
Муй Тотьяга, самодержавный повелитель Нгандвани, повелевал Левой Руке своей кричать, страдая.
Нельзя ослушаться прямого приказания Подпирающего Высь.
– Ой, – покорно повинуясь, скучным и совершенно будничным голосом выкрикнул Канги Вайака.
Свист. Удар. Липкий щелчок.
– Ой, – получилось, пожалуй, еще хуже, чем в первый раз.
Свист. Удар.
– Ой…
Свист. Удар. Свист. Удар…
Недавно еще бесстрашный, Ситту Тиинка, Засуха-на-Сердце, вошел в раж. Сейчас он был похож на палача, одного из тех, пьянеющих от крови, которых специально отобрали Могучие для проведения экзекуций. Ему казалось, что никогда уже не будет в жизни радости, если после одного из ударов неискренний, издевательский вскрик ненавистного Ливня-в-Лицо не сделается настоящим, исполненным истинной боли.
– Ой!
Счет рубцам пошел уже на третий десяток. На исполосованной спине, на иссеченных плечах и ногах не оставалось живого места. Кнут перестал быть кнутом, он жег больнее пламени и резал острее, чем горский ттай. А Ливень-в-Лицо все стоял, никак не теряя сознания, не обвисал на веревках и верноподданнейше издавал предписанные крики после каждого прикосновения вымокшего от крови кнута к взлохмаченному, пошедшему сизо-багровыми клочьями живому мясу.
Он сам не мог понять, откуда появилась в нем эта сила, удерживающая на ногах и отгоняющая боль. Ведь был момент, когда канаты воли уже, казалось, перетерлись начисто и твердые пальцы разума не могли удержать в узде вой истерзанной плоти. Что поделать, телесное страдание быстрее или медленнее, но обуздывает и самый непокорный дух…
Но он удержался в тот страшный миг от постыдного взвизга. А в следующую секунду вдруг стало намного легче. И казнимый понял, что он уже не один. Не сам по себе. Сквозь соленый пот, заливающий глаза, он узрел то, чего никому иному не дано было заметить.
В отдалении над преклонившей колени толпой простолюдинов возникло и затанцевало, слабо мерцая, сиренево-голубоватое сияние, сплетенное из многих сотен тоненьких, не толще паутинных нитей, лучиков. Канги Вайака ни за что не смог бы найти слова, объясняющие суть видения. Да и никто на его месте не взялся бы называть то, что не имеет имени. Но отблески человеческих страстей, и желаний, и болей, и затаенных мук, и ужасов сплелись воедино, спаянные ожогом всеобщего потрясения, и марево потянулось от толпы через плац, к залитому кровью столбу пыток.
Оно коснулось Ливня-в-Лицо, обволокло его, впиталось в поры, залитые свежей кровью… и сила человека, многократно умноженная невеликими силами сотен тех, кто восторгался им, сделалась воистину неодолимой. Во всяком случае, не жалкому, уже с трудом отрывающемуся от земли кнуту было справиться с этой мощью…
Вот тогда-то, неведомо откуда – быть может, как раз из этого зыбкого, никому, кроме Канги Вайаки, невидимого марева – возникло Имя. Явилось само по себе, никем не произнесенное, страшное и великое в своей простоте.
Имя пошелестело в порыве налетевшего незнамо откуда ветерка. Оно прошуршало в усталом шорохе кнута, извивающегося на земле, смерчиком прыгнуло в скопище низкорожденных, и вот уже некий простолюдин пробубнил себе под нос, словно пробуя на вкус:
– М'бу-у-ла М'Ма-та-ди…
Тонкокостный назвал имя вслух и тотчас изумленно оглянулся по сторонам, не веря, что услышал свой собственный голос. Но другой, гнувший спину рядом, расслышал и повторил, уже увереннее:
– М'буула М'Матади!
Спустя ничтожный миг шепталась и шушукалась вся тысячная толпа.