Что именно совершил тот преступник? Наверное, что-то ужасное. Какое дело до этого мне? Честно говоря, никакого.
К подобной позиции нейтралитета нас приучают чуть ли не с детства. Этот человек был моим пациентом, и я хотела помогать ему так же, как любому другому. Но медицина здесь бессильна – мы не можем учредить в стенах реанимации отдельную моральную иерархию. От лица моего пациента я выражала гнев, но с чьей-нибудь другой точки зрения я сама выступала от имени тюрьмы, только иного сорта. Ведь, как ни крути, ни один из окружавших меня пациентов на самом деле не смог бы выйти отсюда самостоятельно. Реанимация – странноватое место. Точно так же, как этот преступник, пациенты лежат здесь на койках, погруженные в медикаментозную кому, с торчащими из горла трубками. Через другие трубки из них вытекает моча, а через третьи в них заливается пища. И все это время, пока они здесь, у них нет ни своего голоса, ни способности выбирать, как им общаться с внешним миром. Сам воздух реанимации постепенно высасывает из пациентов все человеческое, и если вы не будете осторожны, высосет их личность полностью. Они превратятся в системы органов, станут номерами. И тебе как врачу приходится определяться с приоритетами: ты просто вынужден находить в себе силы постоянно цепляться за то достоинство, которое рассчитываешь сохранить, и почитать его как святыню.
Этот человек был моим пациентом, и я хотела помогать ему так же, как любому другому. Но медицина здесь бессильна – мы не можем учредить в стенах реанимации отдельную моральную иерархию.
Один из моих коллег-консультантов любит повторять: «Никто не приходит на работу, чтобы работать плохо». Возможно, в самой этой фразе никакой особой мудрости нет, но если ты приходишь в ярость, вспоминая свои или чужие поступки, – мысль о том, что никто чтобы его работа не получилась, может здорово помочь тебе проанализировать, что было не так с условиями, в которых эти поступки планировались изначально. Да, если работа совершается в такой специфической области, как медикализация смерти, то в подобном «разборе полетов» должны участвовать и общественное мнение, и правовая система. Но у профессиональных врачей нередко бывает, что реальные результаты наших практических действий приводят в бешенство нас же самих.
Иногда, направляясь по вызову в очередную палату, я заранее знаю, что следом за мной ковыляет старуха с косой. Я гадаю, не обижается ли она при виде смертных одров, которые мы готовим для ее клиентуры. И не злится ли на то, что вообще плетется по коридору позади меня. Чаще всего хриплый голос из моего пейджера раздается на рассвете. И я, прибежав вприпрыжку, склоняюсь над очередным изголовьем, как некий мерзкий судия, которому полагается то и дело поднимать руку и выносить фальшивый вердикт: «Теперь ты можешь позволить им умереть». Странно смиряться с тем, что это – часть твоей повседневной жизни. Конечно, реальность подобных ситуаций такова, что старуха с косой уже прибыла и весь наш цирк с реанимацией – всего лишь иллюзия, театральное действо, призванное изобразить, будто мы и правда держим все под каким-то контролем.
И вот опять шесть утра, и я стою у очередной постели. Компрессии прекращены, но пациентка еще испускает судорожные, последние в жизни вздохи. Ее кровообращение, подстегиваемое уже только адреналином, замедляется, а пульс едва прощупывается под липкими складками в ее паху. Я поговорила с консультантом, и он объявил команде, что дальнейшие попытки реанимации кажутся нам нецелесообразными. Я могла бы уйти, поскольку выполнила все, зачем меня вызывали, но остаюсь, потому что иначе стану врачом, которого и сама не хотела бы видеть у изголовья своей постели. А кроме того, не я одна понимаю, что ситуация безнадежна. И совершенно точно не я одна в нашей команде предпочла бы не выкладываться ради такой пациентки всю ночь напролет. Так что мы продолжаем работать вместе.
Я концентрируюсь на том, что еще могу сделать для пациентки, а именно – обеспечить ощущение того, что она спокойно умирает в своей постели. Помогаю ночным медсестрам осторожно распрямить ее тело, скорченное в центре матраса. Прошу одного из младших врачей передать мне обратно ее подушку, отброшенную на кресло. Промакиваю ее губы. На пару секунд кладу ей руку на лоб – на знаю почему, но чувствую, что должна это делать почаще. Возможно, так я выказываю свое уважение к ней. А возможно, прошу у нее прощения.
Я смотрю на три другие койки в этой палате: их бумажные шторы задернуты в тщетной попытке отгородить пациентов от происходящего всего в двух шагах от них. Не думаю, что сейчас хоть один из них спит. И уже повернувшись, чтобы уйти, я вижу, что старший врач и его ассистент готовятся взять у пациентки пробы крови из вены в паху.