Измученный писатель продолжал сжимать в ладонях листы бумаги, которые вот-вот должны были стать пищей для ненасытного огня. Он уже не смотрел на балерину. Его взгляд был устремлен сквозь. Сквозь время и пространство, как будто он пытался таким образом разглядеть прошлое или заглянуть в будущее. Увидеть то, чего нет и не может быть на самом деле.
– Все это бессмысленно, – прошептал он, – я устал. Мы все скоро умрем. Рукопись сгорит, а следом придет и моя очередь. Историй больше нет, есть только одна огромная трагедия. Еще немного, и Ленинград превратится в груду камней, а всех нас возьмет в заложники вечность. Нет больше сил, ничего нет…
– Неправда! – воскликнула балерина. – Есть вера! Сила человека в его вере, и только когда она покинет его, он будет готов сдаться. А до тех пор, пока все мы будем верить в победу всей душой, враг не сможет уничтожить город и сломить нашу любовь к жизни! Отречься, сдаться, поставить точку можно всегда – нет ничего проще.
«Да, это точно. И сейчас для этого самое подходящее время», – подумал Николай Иванович, протягивая руку еще ближе к «буржуйке». Вдруг тонко хрустнули на полу осколки разбитого зеркала, а силуэт девушки в белой пачке мягкой тенью выскользнул из них и опустился на пол рядом с писателем. И только сейчас, внимательнее взглянув на свою собеседницу, мужчина ахнул. Это была вовсе не девушка, а пожилая женщина. Лицо было изрезано глубокими морщинами, седые пряди небрежно спадали на сгорбленные худенькие плечи, но при этом ясные голубые глаза излучали такой спокойный свет искреннего счастья, который совершенно не вписывался в царящие вокруг хаос и разруху.
– Ты всегда успеешь закончить и поставить точку, – тихо произнесла она, глядя писателю прямо в глаза, – но сейчас, я прошу тебя, вспомни, с чего все начиналось. Помнишь, как ты отвел меня в балетный класс, когда мне было пять? Мои первые неудачи, травмы, слезы, которые мне помогала пережить мать, награжденная твоим пером такими качествами, как любовь, нежность, забота. Всем этим я была окружена благодаря тебе, и это не было случайностью… Я ведь знаю, что мой образ ты писал со своей дочери…»
– Замолчи! – стиснув зубы, процедил писатель и закрыл лицо руками. Марине было всего семь лет. Семь коротких лет она видела тусклое ленинградское солнце, семь зим играла в снежки, семь весен пускала кораблики в ручейках – а восьмой весной умерла. И ведь он мог ее спасти. Это он убил ее, своими руками. Властитель судеб на кончике пера в настоящей жизни оказался ничтожеством, которое проморгало момент, когда старуха с косой забирала его дочь.
Сначала он потерял жену. Ира возвращалась домой с работы, когда фашистский самолет, с воем проносясь над городом, стал ронять адские ядра. Люди на улицах, сбиваясь с ног, побежали в укрытия. А Ира не добежала. Осколок снаряда угодил ей в самое сердце. Словно льдинка, застрявшая у Кая в груди. Вот только это была не льдинка, и сколько бы он ни плакал над ней, растаять не могла.
Отупев от горя, Николай Иванович замкнулся в себе. Он совершал движения, словно механическая игрушка, не чувствуя боли, голода и холода. Марина все дергала его за рукав, все спрашивала: «А когда мама вернется, пап? Когда мама придет? Я соскучилась». «Никогда. Она больше не придет, доченька». И, роняя свое «никогда», он садился на пол, закрывал лицо ладонями и выл. Испуганная Марина убегала к соседям – вот и все, что она получила от отца в трудную минуту.
А потом Маринка простудилась. Промочила ноги на улице, озябла. Он согревал ее, как мог, горячим «чаем» из сушеных трав, отдал свое одеяло, свое пальто. Грел суп. Но так и не очнулся от горя, не вынырнул из него настолько, чтобы вовремя заметить, чем именно больна девочка. Оторвав очередной лист календаря, он заметил, что уже прошло больше недели с тех пор, как заболела Марина. А температура все не спадала, девочке становилось хуже. Он обратился к врачам, приехал доктор, осмотрел язык, кожу, послушал сердце, нахмурился. Констатировал скупо: «Брюшной тиф». Девочку забрали в больницу, и Николай Иванович ночей не спал, кляня себя, а днями просиживал у ее кровати. Пожалуйста, пусть она поправится. Пусть выздоравливает. Маринка одна у него осталась, кроме нее – никого. Его доченька, его сердце, его маленькая куколка. Как он мог не заметить? Как мог пропустить? Смерть забрала у него одну, не дайте ей забрать вторую, пожалуйста. Все, что угодно, только не Марина. Если надо кому-нибудь умереть, пусть он умрет, он уже много жил, пожалуйста, его заберите, только не Марина, только не Марина, не Марина…
Девочке становилось все хуже, она бредила. Николай Иванович держал ее влажную руку и плакал. Черты лица стали острыми, сухими, как пергаментная бумага, – пальцем нажмешь, и прорвется. Вдруг Марина, прервав бессвязный лепет, открыла глаза и внимательно посмотрела на отца: «А когда мама придет, папочка? Она задерживается? Я тогда за ней пойду…» И ушла. Навсегда.