Зато кровать была безупречно заправлена; показалось даже, что там на взбитой подушке лежит кружевная салфетка: что ж, блондинка ценила быт.
Половник, когда дело перешло за полбутылки, начал подрёмывать, и, улучив минуту, чтоб с ним не прощаться – не очень понятно было, что мы можем сказать друг другу на прощание? – я ушёл.
Блондинка проводила меня равнодушно.
В тот август я был одинок, и вполне мог бы с ней позаигрывать – ну, просто повалять дурака, без ущерба для чести и репутации Половника, – но блондинка не предоставила ни малейшей возможности.
Мне показалось, что она была совсем глупой; хорошо, если я ошибался.
В другой раз я встретил его то ли через год, то ли через три, неподалёку от того места, где мы познакомились, на одну автобусную остановку выше.
Было лето, и поздний вечер – я поворачивал с проспекта на улицу, где теперь жил, он медленно и грузно шёл мне навстречу.
Мы почти столкнулись, вернее, я, идущий, в своей манере, быстро, слишком норовисто вырулил на него, и тут же сменил траекторию ходьбы:
– Здравствуй, – сказал я.
– Здравствуйте, – негромко и очень вежливо ответил он, естественно, не узнавая меня.
Фонари находились не очень близко к тому месту, где мы встретились, к тому же мы оказались в сени крупных деревьев, листва едва не касалась голов: я не рассмотрел его лица, но понял, что он был трезв, и не то чтобы грустен – а просто, похоже, в ту минуту невыносимо страдало всё его существо сразу.
Он ступал то на левую ногу, то на правую, в надежде куда-то эту боль сдвинуть, переправить, а она ровно наполняла всё его большое тело, и никуда не девалась, ни на миллиметр.
Наверное, я это понял не в тот же вечер, а на другой день, когда мне сказали, что ночью в своей квартире умер Половник.
На самом деле его звали Лёша, Алексей.
Не знаю, встречала ли его блондинка дома, но если нет, то вполне возможно, что я был последним человеком, которого он видел в жизни: пронёс немного на сетчатке глаза отпечаток незнакомого силуэта.
Я пожелал ему здравствовать, пожелания хватило на несколько часов.
Зачем всё это произошло? Зачем я шёл, а он навстречу? – и фонарь светил издалека.
Все новости тогда приходили ко мне быстро, потому что я работал в газете, был редактором огромного еженедельника, половину статей в который писал сам.
Газета традиционно принадлежала восхитительным прощелыгам смутной этнической принадлежности – на тот момент, впрочем, казавшимся мне симпатичными ребятами.
Директора были мои, без малого, ровесники – но я, в отличие от них, вечно недоедал – так, что сбросил килограммов десять, а то и двенадцать после своей предыдущей работы, денег мне едва хватало недели на полторы после зарплаты – а у них прибыток тёк с перебором, они кормили себя отлично, намазывая свою жизнь как сливочное масло с мёдом – и всё это съедая, хохоча и сияя белками нерусских глаз.
Поэтому они выглядели взрослее меня: сытые люди всегда выглядят старше.
Явившись однажды, строго говоря – ниоткуда, в свою трёхэтажную редакцию, – там издавался ещё центнер всякой прочей галиматьи, – я быстро получил отдельный кабинет и, насколько это возможно, вошёл в доверие к этим, чёрт, управленцам.
Распространением разнокалиберных изданий и прочей механикой занимался тип по имени Алхаз – круглолицый, смешливый, обаятельный, без понтов.
Мы сошлись с ним на его дне рождения; на эти праздники в отдельном, за могучей железной дверью, кабинете зазывали только самых приближённых – и вдруг позвали меня.
Когда, через полчаса, после перекура у большого, настежь раскрытого окна все рассаживались на места, Алхаз уселся рядом со мной, чтобы дорассказать мне какую-то байку – в итоге остаток вечера мы с ним провели, заправляя столом, всеми этими неприступными бухгалтерами, глянцевыми, на шпильках, редакторами и точёными секретаршами – они у нас то пели, то произносили здравицы, то, потом, танцевали, на столе и даже немного под столом.
Всё, конечно, было в рамках приличий – хотя, смотря что́ вы понимаете под приличиями.
В тот вечер Алхаз стал серьёзен только на одну минуту – ему позвонил сын, я откуда-то уже знал, что мой директор недавно развёлся, – и со своим сыном он, стоя возле окна, говорил с той огромной внутренней, едва сдерживаемой радостью, которая не шла ни в какое сравнение с нашим предыдущим непрестанным, до слёз, хохотом.
Судя по разговору, сыну было лет шесть.
Долго ли, коротко ли, но весь этот трёхэтажный печатный пароход сначала дал крен, потом раскололся и утонул, самый главный директор сбежал, Алхаз же присоседился на другом пароходе, хотя, судя по всему, питаться стал проще, масла и мёда в рационе поубавилось: лоск сошёл с него.
Не помню, как мы встретились в другой раз, – чистый случай, – однако искренне обрадовались друг другу, – а пойдём, он говорит, в ресторан послезавтра или, к примеру, через три дня.
А пойдём, говорю.