Недавно прочитал в журнале: ученые, кажется, разгадали причину этого странного явления — человек ощущает взгляд, устремленный в затылок. Дело в том, что эпофиз — шишковидная железа — очевидно, является рудиментарным остатком третьего глаза. Вспоминаю это и отворачиваюсь от Файки, но, должно быть, с опозданием: Файка очнулась. Подходит, глядит сверху. Сейчас она кажется выше, чем есть, и ноги у нее длинные, слегка тронутые загаром. Она садится рядом, приподнимает мою голову и кладет себе на колени.
Следовало воспротивиться. Надо было встать и сказать: пошли работать. Полагалось... Мало ли что следовало и полагалось... Я ощутил гладкость прогретой солнцем кожи Фаиных ног, мягкость ее живота, почувствовал прикосновение пальцев к своим волосам, закрыл глаза и вытянулся поудобнее.
Стало печально и хорошо. Но думаю я не о Фае.
...С Верой познакомились, когда служил в армии, добивал последние месяцы. Командир взвода был славный парень, душу солдатскую понимал, отпускал каждое воскресенье в кишлак, выделял машину, предупреждал только: к двадцати четырем ноль-ноль собраться у грузовика, опоздаешь — пеняй на себя, дуй пешедралом восемнадцать километров. Такое не светило никому, приходили вовремя, а вот в один из вечеров младший сержант Грибанов Лев чуть не опоздал.
...Известно, какие танцы в сельском клубе, всюду одинаково: большинство притулились к стенкам, кто на скамейках, кто на корточках. Парни дымят папиросками, — танцевать одни не умеют, а другие стесняются, — обсуждают вслух девчат, а те кружатся шерочка с машерочкой. Но так развлекаться не всякой охота, и Вера подпирала стенку, пока я не пригласил — с шиком, с поклоном, с протянутой ладошкой, с пилоткой, джентльменски засунутой в карман, с ослепительным подворотничком расстегнутой для лихости гимнастерки.
Вера танцевала скованно, стеснительно — в общем, неважно танцевала, но я приглашал ее весь вечер, было в ней что-то непохожее на остальных девчат. По углам про нас шептались довольно внятно, Вера не обращала внимания, а я — тем более. Вера старалась помалкивать, но я сумел расспросить. Оказалось — годки, а работает она в отделении связи, живет на почте одна, папа и мама умерли. Она сказала не умерли, а — ушли, почему-то мне слово это раскрыло многое в самой Вере. «Давай провожу», — сказал я тогда, исподтишка глянув на-часы, ради форсу повернутые циферблатом на лицевую сторону кисти, Вера согласилась, хотя еще не окончились танцы.
Навсегда запомнил тот плоскокрыший, бормочущий сонными арыками, дремотный кишлак. Через дорогу — белую и голубую под луной — похрюкивая, топал по своим делам дикобраз, черный, с зачесом назад, самоуверенный и неосторожный. Я обрадовался поводу к разговору и, себя не жалея, рассказал, как первое время в пустыне парни-старослужащие убедили меня, будто в опасности дикобраз стреляет своими перьями, способен проткнуть человека насквозь, я поверил, обходил дикобразов стороной, честное слово. Чудак, верно?
Я нес чепуху, только бы не молчать, а Вера с готовностью смеялась, доверчиво прижималась локтем, вокруг почты мы топтались почти целый час, и сонно бормотали арыки, пахло жимолостью и остывающим камнем, ветер доносил терпкий аромат полыни, трепетало белое белье, вывешенное для просушки, легкая тишина колыхалась над нами, я сознавал себя иным, не таким, каким привык сознавать всегда, и не очень понимал — почему так.
Я спохватился наконец: «Слушай, опаздываю, не обижайся, придется бегом, а то машина уйдет, ну, пока, до следующего воскресенья». — «Я тебя провожу», — сказала Вера. И бежала рядом, как спринтер, — ну, скажи, что за девчонка! Так, рядышком, финишировали у грузовика, и удивительная вещь, никто не смеялся, только старший по машине сказал: «Давай, Грибанов, опаздываем». Я ответил: «Сейчас», — и поцеловал Веру, поцеловал под всеобщим обозрением, и Вера не противилась...
Вера удалялась, растворялась в лунном свете, и я попросил ее — не словами, не мыслями даже, всем существом попросил: «Постой, не уходи, пока не свернем за поворот», — и Вера стояла, смотрела вслед, пока не свернули.