— Да, я Козлов, я вас слушаю. Здравствуй, Сереженька. Наверно, насчет перфоратора беспокоишься? Приезжай, дам, конечно, как не пособить соседу. Приезжай, Сереженька, только не сегодня. Ну, денька через три.
Не знаю — почему, но мне кажется: не даст он этому Сереженьке никакого перфоратора. Зато — приласкал человека, не отказал, не нагрубил.
Василий Прохорович смеется:
— Ишь, чего захотел. У самого песку в пустыне не допросишься. Но я ему дам перфоратор, Канояну этому.
И кличет в открытую дверь:
— Соня, пойди сюда!
Он зовет тихонько, поблизости никого не видно, однако сразу возникает сухая, жилистая женщина в лыжных штанах и резиновых сапогах, лицо у нее перемазано глиной, черные пряди выбиваются из-под шахтерской каскетки.
— Соня, попрошу, подбери товарищу робу и сапоги. Какой размер, извините? — спрашивает Василий Прохорович у меня. — Так вот, Соня, сорок два. И каскетку.
Соню будто выдувает ветром наружу и тотчас вталкивает обратно. Соня пятится, уступая дорогу тому, кто влетает в конторку. Стены пошатываются от крика.
— Слушай, начальник! — кричит давешний мой знакомый из столовки, тот, что шумел на Батыева из-за кефира. — Электрик твой, крести его мать, проводку чинить не хочет, перчатки ему требуются и еще коврик какой-то... Может, крести его мать, перину прикажет?
— Чистя-яко-ов, — говорит Василий Прохорович укорительно. — При товарище-то постыдился бы.
Но Чистяков не видит ни меня, ни, кажется, Василия Прохоровича. Он дубасит по воздуху кулаком — того и гляди, заедет в лицо Козлову. Соня протискивается бочком, исчезает.
— Провод оголен! — кричит Чистяков. — Понимаешь ты — оголен провод, а там люди вкалывают рядышком, крести твою мать!
— Сделаем, Толик, — успокаивает Василий Прохорович. — Завтра сделаем обязательно,ты не шуми, Толик, не первый день так, обойдется.
Чистяков умолкает и, наверное, в эту минуту обнаруживает меня, он смотрит ошалело, машет рукой, через секунду его уже нет.
— Лучший проходчик, — говорит вдогонку ласковый Василий Прохорович. — Чистой воды работник. Вы уж извините, товарищ корреспондент, характер у него невыдержанный, это верно.
Соня приносит охапку одежды, влезаю в негнущуюся брезентовую робу, натягиваю сапоги, нахлобучиваю каскетку, делаюсь неуклюжим и квадратным. А Козлова спецовка не меняет, он и в этой нескладной одежде выглядит ловким и легоньким.
Стоим на отвале, узкие рельсы тянутся от черной дыры, оттуда возникает клеть с вагонеткой, вагонетку выволакивают и толкают по рельсам, а мы входим в клеть, Василий Прохорович притворяет дверцы, накидывает защелку, кричит в черноту: «Давай!» — и мы начинаем опускаться.
Третьим с нами — подросток, из-под робы выглядывает стоячий воротник гимнастерки ремесленника, — это не кто иной, как горный мастер, об этом он успевает доложить мне сам. Он сообщает о своем титуле и тут же орет в темноте восторженно и лихо:
— Ссыледующыя сыттанцыя — Белоруссыкая!
Очень похоже на голос машиниста метро. Не знаю, почему они объявляют остановки такими ненатуральными голосами. То ли учились у цирковых шпрехшталмейстеров, то ли у знакомого каждому газетчику «Ивана Краткого», диктующего по радио для перепечатки материалы ТАСС.
Клеть стукается днищем, слегка подпрыгивает. После черноты ствола тусклая лампешка мне кажется почти ослепительной, и глаз не вдруг привыкает к свету.
... Жвакает под сапогами грязь, каплет за шиворот, откуда-то дует прохладным, с запахом земли, воздухом.
Спотыкаюсь о железное, зашибаю пальцы сквозь мягкий носок резинового сапога, Василий Прохорович предупредительно поддерживает под локоток, говорит, не напрягая голоса:
— Ничего, это с непривычки. Сейчас освоитесь.
И в самом деле — осваиваюсь, начинаю различать окружающее.
Шахта черна и дымится пылью. Впереди стучит что-то, я прислушиваюсь, Василий Прохорович поясняет:
— Перфоратор бурильно-долбежный. На сжатом воздухе.
Под ногами антрацитово поблескивает нехорошо пахнущая вода, по стенкам тянутся провода и толстая труба, свод поддерживают крепления. Все это я видел в кино и точно таким представлял, и все-таки чувствую себя непривычно и стесненно.
Сворачиваем направо, оглушает скрежет, почти не видно ничего в облаках едкой пыли. Василий Прохорович кричит неразборчивое, скрежет прекращается, и опадает пыль, будто повиновавшись его приказу.
Вот он какой, Локтионов, знаменитый бригадир проходчиков. Лет примерно моих или чуть постарше. В брезентовой, как и все вокруг, робе. Без каскетки. Ходит, наверное, вразвалочку. Лицо — видно даже в тусклом свете — в оспинах и рубцах, в пороховой — или угольной? — сини.
Сейчас будет отпалка, мы уходим в боковой — вентилирующий, как поясняет Козлов, — штрек, усаживаемся на перевернутую вагонетку. Бригаду Локтионов отослал в другой штрек. «Нечего тут вертеться», — сказал он, ребята у него, кажется, все молодые, послушались беспрекословно.
Сидим, покуриваем. Василий Прохорович хвалит Локтионова — не только для меня хвалит, кажется, а в порядке некоего заискивания: