Когда вышла переведенная мною книга Акселя Мун-те, к судьбе которой Александр Трифонович проявлял большой интерес, я ему послала один из моих авторских экземпляров. На этом кончилось наше с ним общение. С 1970 года он уже не редактор «Нового мира» и, по слухам, неизлечимо болен.
За несколько дней до своей смерти отец указал мне на большую связку рукописей и сказал: «Танюша, здесь лежат воспоминания Константина Ипполитовича Ровинского, которого ты должна помнить по Владимиру. После того как умерла его жена, он переселился в Тарусу, где во время войны оказался и я. Некоторое время мы жили вместе, и он умер на моих руках, передав мне свои записки, охватывающие период с 1885 по 1917 годы. Я успел их немного отредактировать, но они в беспорядке, написаны на клочках бумаги, подчас неразборчиво и с помарками. Моя к тебе просьба — приведи всё это в порядок и сдай, куда следует!»
Живя в Полянах, я не могла приступить к выполнению отцовского наказа, и рукопись лежала в Москве у Шереметевых, но, переселившись в Ленинград, я с головой ушла в работу над этим исключительно интересным и ценным трудом. Теперь мемуары, дающие широкую картину государственной и общественной жизни России с позиций либерального земского деятеля и знатока крестьянско-земельного вопроса, перепечатаны мною на машинке и готовы к сдаче в рукописный отдел Ленинской библиотеки. Думаю, что труд этот недолго пролежит под спудом — он весьма актуален и не замедлит стать предметом изучения.
Перечитав последние страницы, я более чем когда-либо поняла, что пора завершать мои мемуары, иначе я их размельчу. Надо уметь вовремя поставить точку, но вместе с тем поменьше перечитывать написанное: слишком велик соблазн пройтись кое-где вычеркивающим карандашом.
Что мне сказать в заключение?!
Желая, как и всякий человек, чем-либо оправдать своё существование на земле, я могу указать на две заслуги: 1. Довела своим переводом книгу Акселя Мунте до русского читателя и 2. Привела в порядок и сдала, «куда следует», записки Ровинского.
Что касается моих собственных записок, являющихся отражением всей моей жизни, то могут ли они считаться «заслугой» — вопрос спорный, и не мне о нем судить…
Воспоминания о гибели брата
Тридцать восемь лет прошло с того дня, когда утром я получила открытку со штампом УСЛОНа, датированную 24 октября 1929 года и подписанную самым милым для меня детским прозвищем «твой пёсик-братик», а вечером ко мне пришел Юрий Александрович Нелидов с роковой вестью о массовом расстреле, происшедшем в Соловках в ночь на 29 октября. Целый месяц я переходила от надежды к отчаянию (никаких официальных сообщений не было), и лишь найдя сестру Наталии Михайловны Путиловой и прочитав письмо последней, я поняла, что надежды нет.
Среди многих утрат и крушений в моей жизни это горе — самое долговечное. Оно не забывается и становится «чем старе, тем сильней», может быть, потому, что обстоятельства гибели брата и его обаятельный образ превратились в поэтический символ, в легенду.
Когда происходит извержение вулкана на дне океана, волны лишь через много часов доносят эту весть в прибрежные края. Так с опозданием на десятилетия до меня стали доходить более или менее достоверные подробности о «действиях местных властей», как скромно именовалось соловецкое злодеяние в официальных кругах.
Первый, показавшийся мне апокрифичным, рассказ, относящийся к этому событию, я услышала в начале 40-х годов на Пезмогском лагпункте, где вместе со мной отбывал вторичный срок сравнительно молодой еврей (фамилии не помню), работавший кладовщиком при больнице. Разговорились с ним, я узнала, что ранее он был в соловецких лагерях, и спросила, не знал ли он моего брата. Мой собеседник пришел в необычайное волнение: «Боже мой! — воскликнул он. — Да кто же у нас не знал Александра Александровича! Он был гордостью Соловков. Когда он проходил, всегда подтянутый и приветливый, всем становилось приятно на душе». Далее он мне сообщил вещи, которым я не поверила, настолько они были несовместимы с условиями лагерного режима, и сочла, что мой кладовщик фантазирует. Со слезами на глазах он рассказал о том, что Путилова, после расстрела, нашла его тело и похоронила в лесу. Для большей убедительности он упомянул о «беленьких носочках», которые он принес, как кладовщик, для «обряжения».
Все это показалось мне настолько неправдоподобным, что я не решилась включить рассказ кладовщика в главу об исправительно-трудовом лагере. Теперь я могу восполнить это упущение.