Саша уехал, пообещав передать мою новую повесть кое-кому в московских издательствах, — повесть, о публикации которой в Алма-Ате не могло быть и речи,.. Что же до предмета нашего спора... Он нет-нет да всплывал в моем сознании, в особенности после победоносной Шестидневной войны, в которой Израиль встретился лицом к лицу с каолицией арабских государств, задавшихся целью «сбросить евреев в море»... Израиль изумил весь мир. И не в меньшей степени — самих евреев. Я чувствовал, что на меня в редакции смотрят чуть ли не как на участника событий на Ближнем Востоке. Меня поздравляли... Николай Ровенский сказал, хмуря рыжие брови и в задумчивости постукивая кулаком себя по лбу:
— Молодцы евреи... Нанесли упреждающий удар — и победили... Их мало, а они-таки победили... — Он вздохнул. — Эх, нам бы да так...
Я понимал, о чем он говорит... Но при этом к его мыслям у меня прибавлялись еще и свои...
Я помнил, даже по прошествии многих лет у меня из памяти не стирались воспоминания о том, как во время войны, в Коканде меня ни за что ни про что лупцевали мальчишки, обзывая «жидом», это повторялось не раз — и не только в Коканде... Я вспоминал и другое, совсем недавнее. В Алма-Ате проводились военные сборы, мы, офицеры запаса, возвращались из пригорода в специально поданном автобусе, когда я услышал, как на задней площадке, в сопровождении залихватского гогота, рассказывают антисемитские анекдоты. Я подошел к толпившимся вокруг рассказчика и сказал, что прошу прекратить. Почему? Потому что противно слушать... Кому — противно? Мне. А ты кто такой? Я такой же, как вы, офицер запаса, и не хочу слышать эту грязь... Они продолжали рассказывать, слушать, ржать... Я был один — на весь автобус. Но главное заключалось в ином: со сборов я ехал вместе с одним литературоведом, высоким, мускулистым, с породисто-узким, лобастым, суперинтеллигентным лицом... Мы толковали о поэзии, Пастернаке... Он прикинулся, что не слышит того, что происходило на задней площадке, и когда я вернулся, продолжал тем же ровным голосом говорить о своеобразии пастернаковской образной системы...
Ташкент... Ружье с кривым дулом, чтоб сподручней стрелять из-за угла... Пошленькие анекдотцы... Теперь всему этому пришел конец. Я чувствовал, что-то новое рождается у меня в душе... И не у одного меня...
Кто же был прав — я или Саша Воронель?.. Можно ли совместить ту и другую точку зрения? Или же — помимо общего для всех дела есть еще и особые, наши, «еврейские дела»?..
Дирижер симфонического оркестра уехал в Израиль, написав, что это его «историческая родина»... Чепуха. Моя родина — СССР, Советский Союз. Разве не здесь я родился, не здесь, не в этой земле находятся родные мне могилы?..
В те годы я несколько раз бывал в Астрахани, но с каждым разом ощущал себя здесь все более посторонним, чужим...
Город оставался вроде бы прежним — те же улицы, по которым когда-то бродили мы с Гришкой и Воронелем, та же Стрелка над Волгой, где, случалось, под ночным, усеянным звездами небом стояли мы с Галиной... Та же библиотека, где мы встречались, где ставили «Дядю Сэма»... И то же — поблизости от нее, на улице Свердлова, с разукрашенным архитектурными финтифлюшками фасадом здание МГБ, теперь — КГБ... Но город казался мне пустым, безлюдным, толпы прохожих — призрачными, похожими на сигаретный дымок, готовый рассеяться, исчезнуть от легкого дуновения... Пропал, сгорел старый летний театр «Аркадия», когда-то мы с Гришкой были потрясены впервые услышанной в нем оперой «Риголетто», привезенной Уфимским театром, я учился в седьмом или восьмом классе и ежедневно писал письма молоденькой, певшей Джильду артистке, в которую был влюблен и которую именовал не иначе, как «Божественной»... Я тщательно обходил стороной предавшую — так я считал — меня школу, а оказаться поблизости от дома на Канаве, где мы когда-то жили, где в то время жила и тетя Вера, и Тамара, — оказаться вблизи от этого дома представлялось мне таким же ужасным, как войти в темный, сырой склеп и быть в нем замурованным...
В последний мой приезд я останавливался у Гриши, в новой квартире, родители его — дядя Ося, казавшийся мне в детстве былинного сложения богатырем, и тетя Роза, маленькая, улыбчивая, всем заботам по дому предпочитавшая книжки, — умерли, жена Гриши Нонна, инженер, заведовала в обкоме промышленным отделом, сам он работал замом директора в институте, проектировавшем производственные комплексы для села. У них было два сына-школьника — старший, Юра, увлечен был русской стариной, младший, Вова, превосходно рисовал, в его рисунках сочетались детский наив и талант.
Я попросил Гришу пойти со мной на кладбище, отыскать там могилы бабушки, тети Муси — единственные, которые мог я найти: мать моя была похоронена в Ташкенте, неведомо где, отец, предполагалось, на Перекопском перешейке, в районе города Армянска, я ездил туда, но нашел только братскую могилу — безымянную, с памятником, стандартным для таких могил...