Изба сияла чистотой, свежей краской, белоснежными рушниками, светом, простором. Василий и Федот, раскрасневшиеся, с лоснящимися лицами и поблескивающими глазами, усердно трудились над не первый уж раз долитой бутылкой. В стаканчик с мутной влагой Федот ронял мутные слезы, — пьянея, он постоянно вспоминал о злой своей доле, безрадостной доле безногого калеки, на которого теперь ни одна девка не позарится…
Увидав батьку, он поспешно смахнул слезу.
Дементей Иваныч поочередно расцеловался со всеми:
— Христос воскрес!
— Кончали собрание? — спросил Василий и подвинулся на лавке потеснее к жене, освободил место для отца и гостя.
— Кое там! Говорят, говорят без конца, — присаживаясь, ответил Дементей Иваныч. Еще на месяц говорения этого хватит. Откуда что и берется у людей, живая оказия! Ввек не переслухаешь. Терпел я, терпел… избу, новый двор надо обихаживать…
Наскоро выпив и закусив с гостем, не успев толком ничего рассказать, ни отведать как следует пасхальных яств, ни даже ни разу ущипнуть Павловну и перекинуться с нею игривым словечком, — наскоро растолкав женщинам и детям гостинцы, — и все спехом, спехом, — Дементей Иваныч попрощался с хонхолойцем, выбежал во двор, крикнул из сеней:
— Старуха, ввечеру гостей приведу, избу споласкивать, побольше всего припасай… Как обещал на святой, значит — на святой.
Немного погодя он постучал в окно:
— Василий! Помоги, паря, шарабан заложить, не найду тут у вас ничего. Вечером, когда под глянцевым потолком просторной избы горела яркая пузатая лампа, Дементей Иваныч вволю и всласть не спеша отведал пасхальных кушаний, приготовленных умелыми руками Павловны.
Вокруг стола сидели именитые гости счастливого новосела. Все ели с завидным аппетитом, пили так, что колченогий Федот запарился выносить из казёнки бутыль за бутылью. Павловна и Хамаида метались от стола к печи, несли все новые и новые блюда, ни на минуту не присели, то и дело пели гостям в уши:
— Кушайте, гости дорогие!.. Кушайте на здоровье.
— Бейте яички.
— Закусывай сальцем, сват Аноха Кондратьич.
— Бери ее прямо в руки, Петруха Федосеич… свиную лытку! — грохотал Дементей Иваныч.
Покаля горой вздымался на почетном месте — в самой середке, под божницей. Ему часто подавали стакан с жиром. — Павловна заранее натопила. Он выпивал — и жир и пьяное зелье — единым духом, густо крякал, изредка степенно приговаривал:
— Добро!
Все сватья и братаны, со сватьями и сестренницами, все помочане собрались у Дементея Иваныча, все почтили его, всем хватило места. Столько родных и знакомых не погнушалось откушать у него на новоселье, — значит еще чтут, уважают, за честь считают. Даже сестра Ахимья, батькина всегдашняя заступница, не захотела обидеть…
И Дементей Иваныч сиял, разрумяненный, не хуже начищенного медного самовара, который Хамаида доливала из чугуна уже четвертый раз.
Всех своих объехал он на шарабане, к одному только Сидору Мамонычу не подвернул: далече, не с руки… да и хворость к Сидору привязалась какая-то после того, как потоптал он улицы с комиссией совета, повыгребал хлеб у крепких мужиков.
«Ну его! — поморщился Дементей Иваныч при воспоминании о Сидоре и хмельным взглядом окинул гудящих гостей. — Все как есть пришли… все!»
И он снова засиял, снова потянулась его рука с наполненным стаканом то к одному, то к другому — чокаться, принимать поздравления.
— Нам энта заваруха нипочем, — заговорил он, — нипочем!.. Вот избу новую обмываем… Ежели потребуется, еще одну обмоем — для Васьки… Раз сказал: на святой, значит — на святой… Ихнего говоренья не переслухаешь. Терпежу никакого не стало, прямо сбег…
— Сват, а речу ты держал или… не допущают нашего брата? — перебил невпопад захмелевший Аноха Кондратьич.
— Допустят — жди-пожди! Там, брат, такие орабели. Куда вам! За нас есть кому высказать. Наше дело маленькое — подымай только руку, голосуй знай…
— Значит, не доведется нашим сказать насчет семейской жизни? — снова встрял простодушный Аноха.
Ахимья Ивановна неприметно толкнула его в бок… Он огрызнулся, выдал жену, упрямо закрутил головой:
— Постой, дай спросить человека…
Дементей Иваныч уж совсем охмелел, повторял одно и то же, упирал на бесконечность читинского говорения и собственный нетерпеж, — его речь точно спотыкалась на колдобинах, переходила в вязкое бормотание.