Сказав это, Андрей Саввич завел мотор, прошмыгнул в открытую калитку и скрылся на улице.
19
Лето прошло, пролетело, степь потускнела и опустела. И ничто, пожалуй, не нагоняло на Барсукова такую удручающую тоску, как этот просторный и унылый вид жнивья, над которым вот уже третий день грязным пологом свисали тучи и сеял не переставая мелкий, без ветра и без грома, дождик, еще более усиливая и без того печальную картину. Пшеничная солома горбатилась высокими, плохо завершенными скирдами, а солома ячменная, пригодная для корма, побывала под прессом и теперь повсюду на стерне маячила упругими брикетами, издали похожими на ящики, сбитые из светлой фанеры. Стогектаровые клетки, где еще не так давно покачивались от ветра колосья, чернели пахотой, по ним двигались тракторы, и моторы пели теми ровными, слаженными голосами, какие обычно слышны в степи только осенью. Свежевспаханная земля лоснилась черными кушаками, и над ними со своим унылым карканьем носились грачиные стаи. Нудный, обложной дождь старательно смывал и никак не мог смыть рубчатые следы автомобильных скатов на мокрых, ставших никому не нужными проселочных дорогах, — словом, на что ни смотрел Барсуков, к чему ни обращал свой взгляд, повсюду видел унылую печать увядания.
Ни клочковатые тучи, что так надежно обложили небо, ни моросящий, по-осеннему сонный дождик, ни эта безотрадная панорама убранного поля никогда раньше, как помнится Барсукову, не влияли на его душевное состояние. Весна или осень, зима или лето, а он всегда чувствовал себя превосходно. Раньше он не знал, что такое посторонние, не связанные с текущими делами мысли, — они его никогда не беспокоили. И он понимал, что причина его теперешнего плохого настроения была вызвана тем, что он опять вспомнил слова: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны». Он забыл их только на время уборочной страды, как бы нарочно отступил от намерения начать свою жизнь и свою работу заново (как заново, он еще не знал) и сознавал, что отступление это было коротким и вынужденным. Тогда ему хотелось, не нарушая тот знакомый ритм, к которому холмогорцы давно привыкли, ничего в жизни станицы не изменять и успешно, как это он умел делать, завершить косовицу и обмолот. В те дни он как бы забыл о своем разговоре с гвардейцами, и в суматохе летней страды, когда ни машины, ни люди, казалось, не знали усталости и когда жатва все восемь суток — и днем, и ночью — напоминала поле битвы, Барсуков ни разу не вспомнил о том, что ему вскоре предстояло что-то решать, и что-то переделывать и перестраивать. И когда вместе с окончанием жатвы кончилось и его временное душевное спокойствие и нужно было не только думать, а и что-то изменять в том, что им самим было установлено, делать какие-то поправки в том, к чему он сам привык (что именно изменять, какие именно делать поправки, он еще не знал), и все это делать не вдруг и без шума, чтобы не привлечь к себе внимания к чтобы не впасть в какую-то другую крайность… Думая об этом, он видел себя за рулем тяжело груженной машины. Ему предстояло спуститься с перевала, он хотел, чтобы этот нелегкий спуск был бы спокойным, ровным, а для этого надо было съезжать на малых оборотах мотора, не выключая скорости и все время нажимая на тормозную педаль, — так лишь опытные шоферы водят по крутой горной дороге свои тяжело навьюченные грузовики.