Евдоким присел к столу и, не дожидаясь приглашения, с особенным удовольствием выпил налитую ему рюмку коньяку, сам наполнил вторую и с таким же удовольствием выпил и ее, крякнул, ладонью вытер косматый рот и принялся за борщ. Анастасия заметила, с каким затаенным в глазах страхом Вася и Оля смотрели, как этот бородатый, похожий на лешего человек пил коньяк и ел борщ, сказала:
— Дети, а вы идите гулять.
И сама проводила их во двор.
Пока Евдоким ел, Максим и Дмитрий молчали и с грустью смотрели на него. Не хотели ему мешать. С борщом Евдоким управился быстро. Когда перед ним появилась тарелка с картошкой и мясом, он налил еще рюмку, сказал: «За ваше здоровьице!» — и выпил. И сразу же заметно повеселел, припухшие глаза заблестели, смотрели смелее, обросшие бурой шерстью щеки зарумянились.
— Гляжу на тебя, Митрий, и диву даюсь: совсем, совсем ты не похож на Бегловых, — сказал он. — Истинно переродился! А почему? Жизнюшка у тебя не станишная, живешь в довольстве, и через то весь ты изделался свеженьким, чистеньким. Нет, не наш, ушел ты от Бегловых! А чего можно ждать от твоих детишек? Будут они похожи, допустим, на своего деда Василия? Нет, не будут… Жизня изменяет человека! — подняв руку, многозначительно заключил он. — И только один я, сирота разнесчастная, не изменяюсь, потому как залегла камнем в груди боль-обида. — В его глазах, до этого радостно блестевших, показались крупные слезы. — Кони мои, кони, где они? Все пропало, все сгинуло…
— Значит, дядя, по-твоему выходит, что я не похож на Бегловых? — смеясь, спросил Дмитрий. — Это интересно! А ты похож? Своим поведением позоришь нашу фамилию! Наш отец, а твой брат Василий человек знатный, дважды Герой, трудяга, каких поискать, а ты сорок лет плачешь о своих конях. Да разве в них, в конях, счастье? Сам же увел их из колхозной конюшни, в банду подался. Да и когда это было? Мы с Максимом тогда еще и на свет не появились. И вот с той поры, обозлившись и затаив обиду, влачишь эту жалкую, смешную, никому не нужную жизнь. Бородой зарос, детишки тебя пугаются, бродишь по станице, вырядившись под казака. А жизнь-то не стоит на месте, и те, кто родился уже после того, как ты разлучился со своими конями, построили в Холмогорской новую жизнь, и какую! А ты все плачешь о своих конях и ничего не видишь и не понимаешь.
— Ты, Митрий, не печалься, я все вижу и все понимаю, — хмуря толстые брови, говорил Евдоким. — И ежели ты сильно грамотный, то я скажу тебе так: свое, хозяйское, из крестьянина никуда не уйдет, не у сына, так у внука или правнука проснется прежнее бытие. Это только один ты, Максимка, из тех, из чудаков, живешь в станице как пролетарий. А те, кто рядом с тобой, гребут под себя: давай копи, это мое… Да и как же может быть? С крестьянским нутром ничего, брат, не поделаешь, тянется оно в обратную сторону, к тому самому житейскому укладу, от которого его насильно отлучили.
— Э, дядюшка! Да ты, оказывается, питаешь надежду на возврат к своим коням? — язвительно спросил Дмитрий и налил в рюмку коньяку. — Выпей-ка еще и закуси. И послушай, что скажу тебе по-родственному: ты крестьянское с кулацким путаешь. А это, любезный, большая разница. И напрасно ты демонстративно, на протяжении многих лет, отказываешься от работы, нищенствуешь, хочешь вызвать к себе жалость и под своим казачьим одеянием все еще хранишь куркульскую душу.
— Митя, не надо так, — сказал Максим. — Зачем ты его?
— А что? Разве не видишь, что в нашем родном дяде все еще сидит куркуль?
— Да перестань, Дмитрий! — резко сказал Максим.
— Ничего, пусть дядюшка знает, что мы о нем думаем.
Евдоким покосился на Дмитрия, отодвинул невыпитую рюмку и поднялся. С Анастасией попрощался за руку, поблагодарил за угощение. Остановился в дверях, косматый, с охмелевшими, тоскливо смотревшими глазами, и сказал:
— Ну, прощевайте покедова, родачки. Ить на разных языках ни до чего хорошего не дотолкуемся.
Поудобнее примостил на кудлатой голове кубанку с выцветшим, уже не красным, а пепельным верхом и, ссутулившись, вышел из дома. Наступила неловкая тишина. Дмитрий закурил, остановившись у раскрытого окна. Максим, опершись локтями о стол, думал о том, что с дядей Евдокимом говорить так, как говорил Дмитрий, нельзя, что это не тот человек, которого надо было оскорблять обидной кличкой «куркуль». «Ну какой же он, в самом деле, куркуль? — думал Максим. — Нищий, бродяга бездомный. Смотреть на него больно»…
— Нехорошо получилось, — сказал он.
— Ты о чем?
— Ни к чему твои громы и молнии, дядя Евдоким таких обидных слов не заслужил, — ответил Максим, не поднимая головы. — Разве тебе не видно, что свое он отжил, и с ним умрет все, о чем он мечтал и на что надеялся? А то, что он частенько вспоминает своих коней и при этом даже плачет, особенно когда выпьет, то тут его можно и должно понять. Когда он заимел этих коней, ему было двадцать лет, он только-только начинал жить.
— Дядя Евдоким просто несчастный, не живет, а мучается, — добавила Анастасия, убирая со стола. — Мне его тоже жалко.