А фашисты все ближе и ближе - с автоматами, озверелые. В последний раз она прошептала мальчику: "Лежи', не шевелись, сынок. Стрелять будут - все равно не шевелись, будто ты убитый". И затем, приподняв голову, решительно поползла навстречу своим убийцам, под дула автоматов. Она бы встала, пошла бы на них во весь рост, чтобы как можно дальше от лежащего сына принять свою смерть и не спугнуть его, притаившегося, замершего в страхе. Но не слушались простреленные ноги. И она шла на руках, крепких руках русской женщины, ползла, тяжело дыша, волоча перебитые, отходившие свое ноги, и лицо ее, большое, мертвенно-бледное было полно решимости вцепиться в горло своим палачам еще целыми руками, зубами и душить их, пока бьется в груди материнское сердце. Она защищала свое дитё, родную кровинку свою, которая должна во что бы то ни стало жить на этой многострадальной и прекрасной земле, черной и липкой от крови, пота и слез. Что-то было такое страшное, испепеляющее в ее глазах, полных ужаса и ненависти, что даже они, палачи ее, начисто лишенные человеческих чувств, остановились недалеко от нее, попятились в нерешительности. Затем один нажал на спуск автомата, и длинная свинцовая струя ударила ей в лицо. Потом тот же, что стрелял, подошел к мальчику и, увидав его неподвижное тело и залитое кровью лицо, махнул рукой. Жест этот говорил: тут все кончено, полный порядок, не стоит больше патроны расходовать.
Мишу Гурова нашли партизаны отряда Романа Булыги. Он сидел над трупом матери и сквозь рыдания умолял:
- Мамочка… проснись… Ну проснись, мамочка…
Жену Николая Гурова похоронили возле догоравшего дома у старой груши. Надя Посадова вымыла мальчику лицо водой из ручья и привела его в штаб бригады.
- Пусть первое время здесь побудет, - сказала она Егорову. - Потом передадим его Законникову. Елисей дружил с Николаем Гуровым. Возьмет мальчонку к себе в семью.
Егоров согласился и сказал, чтобы мальчик пока что жил при санитарной части, поскольку у санитарки Маши тоже есть сынишка примерно такого же возраста.
Маша приняла Мишу Гурова по-матерински. Накормила его, переодела и вместе с другими ребятами послала собирать опенки, которых в окрестностях было довольно много. Сама пошла растопить печку в больничной палате - так называли большую землянку санитарной части бригады, в которой сейчас лежал ослепший Леон Федин.
Он лежал и слушал, как потрескивают в печке дрова, которые подожгла Маша. Затопила и сама ушла. И ничего не сказала, когда придет. Федину было тоскливо, нестерпимо тоскливо в этой просторной землянке. Одиночество угнетало его. Четверо других партизан, раненных при ночном налете на штаб немецкого корпуса, ввиду легкого ранения отказались идти в санчасть бригады, остались при своих отрядах на попечении фельдшеров. В бригаде было три врача - два хирурга и терапевт.
Сегодня Федину сняли повязку, но он по-прежнему ничего не видел. Его окружал сплошной непроницаемый мрак, в который он был погружен взрывом гранаты. Когда это было, сколько дней прошло со времени того взрыва, он не знал - забыл спросить у Маши. Что сейчас - утро или вечер, день или ночь? Для Леона Федина ночь теперь была постоянной, бесконечной, на всю жизнь - ночь глухая, слепая, беспросветная. К ней он еще не привык. У него еще не обострились слух и осязание, он не свыкся со своей слепотой, был подавлен ею, убит чувством беспомощности и одиночества.
Федин ощутил приятное дыхание тепла - оно шло от печки мягкой волной, струилось благостно, забиралось под одежду, ласкало лицо, морило тело и нагоняло желанную дрему, спасительную от преследования безжалостных дум, от которых он уже устал. Они изводили его, и он не ведал, как с ними бороться. От них никуда нельзя спрятаться, они были везде с ним - его жестокие, неумолимые думы. Только добрый собеседник да сон спасали его от них. И Федин заснул.
Снились искристые розовые восходы и багровые жаркие закаты в полнеба, березовые лебяжьи рощи в яркой свежей зелени кудрей и голубые озера, окаймленные хрустальной бирюзой и фарфорово-белыми лилиями у берегов. Он видел цветущие луга, насквозь открытые - до сиреневого горизонта, - безбрежные, как море, украшенные всеми цветами, какие только есть на земле. Цветы сверкали необыкновенно яркими красками, а над ними струился воздух и тоже цвел, играл и переливался под сенью гигантской радуги, охватившей весь небосвод. Цвело все - вода и камни, земля и небо, дорожная пыль и дома, окрашенные в пестрые краски, уж больно необыкновенные по яркости и сверканию. Их цвета лучились, искрились, исторгали зыбкие колеблющиеся волокна, как нагретый воздух, пронизанный солнцем.
Никогда прежде Федин не видел таких снов. Нигде в жизни не встречал он таких ярких и звонких красок. Никогда не испытывал такого блаженного наслаждения полнотой чувств от окружающего мира.