— …И тут разразился речью: «Не следует, — мол, — слишком сторониться торных дорог… Подчиняясь известной поэтической дисциплине, выигрываешь в гибкости», — и всё такое прочее… Словом, оказался ничуть не лучше остальных: ничего, ровно ничего не понял! И в качестве рецепта сумел предложить мне лишь жёваные и пережёванные идеи! Я взбеленился, — зачем я к нему пришёл, зачем разболтался! Несколько минут он продолжал всё в том же духе. Вид у него был такой, словно ему хотелось одного — определить, что я за зверь. Он говорил: «Вы из тех, кто… Молодые люди ваших лет… Я бы классифицировал вас как натуру…» Тут я совсем взъерепенился: «Ненавижу любые классификации, ненавижу классификаторов! Под предлогом классификации они тебя ограничивают, урезывают, из их лап выходишь наполовину обкорнанным, изуродованным, безруким и безногим калекой!» Он улыбался, должно быть, решил всё вытерпеть. Но тут-то я крикнул: «Ненавижу учителей! Именно поэтому я и пришёл к вам, слышите, к вам!» А он всё улыбался, сделал вид, что я ему польстил своими словами. Желая быть любезным, стал задавать мне вопросы. Убийственные! Что, мол, я успел сделать? «Ничего». — «А что хотите делать?» — «Всё». Он даже хихикнуть себе не позволил, старый педант, боялся, до смерти боялся, что его осудит молодёжь! Потому что он был буквально помешан на том, что скажет о нём молодёжь! С первой минуты моего появления он, в сущности, думал лишь об одном: о книге, которую он тогда писал: «Мои опыты». (Очевидно, она теперь уже вышла, только я её ни за что читать не стану!) Его даже в пот бросало от страха, что его книжонка не удастся, он маниакально боялся провала, и поэтому, встретив молодого человека, он первым делом задавал себе вопрос: «А что вот этот скажет о моей книге?»
— Бедняга! — вздохнул Антуан.
— Конечно, я сам понимаю, это даже скорее трогательно! Но ведь пришёл-то я к нему не затем, чтобы любоваться, как он трясётся от страха! Я ещё всё надеялся, всё ждал моего Жаликура. Любого из моих Жаликуров, — поэта, философа, человека, любого, только не этого. Наконец я поднялся. Тут произошла комическая сцена. Он плёлся за мной и всё ныл: «Так трудно давать советы молодым… Не существует единой истины
Антуан улыбнулся; он вспомнил расположение комнат, мебель с инкрустациями, козетки, обтянутые штофом, безделушки. Но Жак уже заговорил снова, и лицо его приняло растерянное выражение:
— Тут… Подожди-ка… Уже хорошенько не помню, как это произошло. Может быть, он вдруг понял, почему я так поспешно смываюсь? Словом, я услышал за спиной хриплый голос: «Чего вы от меня ещё хотите? Вы же сами видите, что я человек опустошённый, конченый». Мы стояли в прихожей. Я обомлел и обернулся. Какое же у него было жалкое лицо! Он твердил: «Опустошённый! Конченый! И ничего не сделавший!» Тут, конечно, я запротестовал. Да, да. Говорил я искренне. Я уж перестал злиться на него. Но он упёрся: «Ничего! Ровно ничего! Только один я это знаю!» И так как я стал возражать довольно-таки неуклюже, он вдруг впал в бешенство: «Почему это вы всё строите себе на мой счёт иллюзии? Из-за моих книг? Да они — ноль! Я в них ничего не вложил, а ведь мог бы вложить! Тогда почему же? Говорите! Из-за моих званий? Моих лекций? Академии? Значит, поэтому? А может, поэтому? — Он схватил себя за отворот пиджака, где красовалась ленточка ордена Почётного легиона, потряс её и совсем остервенился: — Из-за неё? Говорите! Из-за неё?»
(Жак, захваченный своим собственным рассказом, поднялся с кресла; всё более распаляясь, он разыгрывал эту сцену в лицах. А Антуан вспоминал Жаликура в той же самой прихожей, под тем же самым плафоном, гордо распрямившего плечи, с сияющим лицом.)