– Ерунда, – заявила миссис Пирс. – Пусть он идет в бизнес и обеспечит себе достойное существование. Незачем без толку терять время и обманывать себя. С самого начала следует иметь в голове разумные представления и готовиться к чему-либо солидному и надежному, а не вступать в мир с одними мечтаньями в голове. – Вдруг, обернувшись ко мне, она выкрикнула:
– Парень! Не вздумай становиться дилетантом, слышишь?
Несмотря на то, что летний семестр подходил к концу, меня приняли в Рипли Корт, хотя и обставили так, словно я был не то сиротой, не то беспризорником, к которому следовало относиться с сочувствием, но и не без некоторой настороженности. Я был сыном художника, да еще два года учившимся во французской школе, а сочетание
В итоге я вновь испытал унижение, снова оказавшись на последнем месте и начиная с азов среди самых младших ребят.
Но сама школа Рипли после тюремного Лицея казалась приятным местом. Широкий простор ярко-зеленого поля для крикета, глубокие тени вязов, где можно было сидеть, ожидая занятий, столовая, где мы досыта наедались хлебом с маслом и джемом во время пятичасового чая и слушали, как мистер Онслоу читает вслух что-нибудь из сэра Артура Конан-Дойля. После Монтобана все это представлялось невообразимой и покойной роскошью.
И сама ментальность розовощеких и простодушных английских мальчиков была иной. Они казались более довольными и счастливыми, – и, право, для этого были все основания. Все они вышли из-под крова своих удобных и надежных домов и до поры были защищены от мира толстой стеной неведения, – стеной, которая не охранит ни от чего, как только они перейдут в привилегированные частные школы, но которая пока еще позволяет им оставаться детьми.
По воскресеньям все надевали нелепую одежду, которую в представлении англичан подобало носить молодежи, и строем отправлялись в деревенскую церковь, где для нас был зарезервирован целый трансепт[96]
. Мы чинно сидели рядами, в черных итонских курточках со снежно-белыми воротничками, подпирающими подбородок, склонив тщательно причесанные головы над страницами своих гимналов[97].Наконец-то я действительно ходил в церковь.
Воскресными вечерами, после долгой прогулки по окрестным роскошным лугам Суррея, мы вновь собирались в обшитой деревом учебной комнате, усаживались на скамьи и пели гимны. И слушали мистера Онслоу, читающего что-нибудь из «Путешествия пилигрима»[98]
.Вот так, именно тогда, когда я более всего в этом нуждался, я приобрел немного веры и много поводов молиться и возносить ум к Богу. Я впервые видел, как люди преклоняют колени у своей постели перед отходом ко сну и впервые садился за стол после молитвы благословения.
Думаю, в течение почти двух последующих лет я был вполне искренне религиозен. И потому до некоторой степени – счастлив и покоен. Сомневаюсь, что в этом присутствовало что-то сверхъестественное, но уверен, что неявным и неустойчивым образом благодать все-таки действовала в наших душах. По крайней мере, мы исполняли наши естественные обязанности по отношению к Богу, и тем удовлетворяли свою природную потребность: ибо наши обязанности и наши потребности, во всех фундаментальных вещах, для которых мы созданы, на деле сводятся именно к этому.
Позднее, как почти всякий в нашем бестолковом и безбожном обществе, я счел эти три года «своим религиозным периодом». Я рад, что теперь это кажется смешным. Печально, что смешным это кажется редко. Потому что почти каждый переживает похожий период жизни, но для большинства людей на этом все и заканчивается: просто – период и ничего более. Когда так происходит – это их личная вина, поскольку жизнь на этой земле не есть лишь набор «периодов», которые мы более или менее пассивно проживаем. Если стремление служить Богу и почитать Его в истине, добродетелью и устроением нашей жизни, оказывается чем-то преходящим и исключительно эмоциональным, то это только наша вина. Это мы делаем его таковым: встречаясь с сильным, глубоким и прочным нравственным побуждением, сверхъестественным по происхождению, сводим его на уровень собственных слабых, поверхностных и шатких иллюзий и страстей.