После сего он обнял друга и взошел на эшафот с проворством и легкостью, достойными удивления. Он обошел его кругом и оглядел сверху огромное скопление народа, выражение лица у него было уверенное, без тени страха, и держался он степенно и приветливо; затем он сделал еще один круг и, словно не узнавая никого из нас, поклонился на все четыре стороны с видом величавым и приятным; затем он стал на колени, поднял глаза к небу, воздавая хвалу богу и вручая ему свою душу; в то время, как он целовал распятие, священник велел народу молиться за него, а господин обер-шталмейстер, подняв руки с распятием и соединив их над головой, обратился с той же просьбой к народу. Затем он по доброй воле бросился на колени перед плахой и, обхватив ее руками, положил на нее голову, возвел глаза к небу и спросил у исповедника: «Отец мой, так ли я держу голову?» Пока ему обрезали волосы, он возвел очи горе и молвил, вздыхая: «Боже мой, что такое мир сей? Боже мой, прими мою мученическую смерть во искупление грехов моих». И, обратившись к палачу, который стоял рядом, но еще не вынимал топора из дрянного мешка, принесенного им с собой, он спросил: «Чего же ты ждешь, почему медлишь?» Духовник, приблизившись, дал ему крест, а он с невероятным присутствием духа попросил держать распятие у него перед глазами, которые он просил не завязывать. Я заметил трясущиеся руки престарелого аббата Кийе, поднимавшего распятие. В эту минуту голос, ясный и чистый, как голос ангела, запел: Ave, maris stella[48]. Среди полной тишины я узнал голос господина де Ту, ожидавшего у подножия эшафота; народ повторял за ним святые слова молитвы. Господин де Сен-Мар крепче обнял плаху, и в воздухе сверкнул топор, сделанный на манер английских. По многоголосому крику, раздавшемуся на площади, в окнах домов и на башнях, я понял, что топор опустился и голова скатилась наземь; по счастию, у меня достало сил подумать о загробной жизни и начать молитву за упокой его души; молитва моя слилась с той, которую громким голосом читал наш несчастный и благочестивый друг де Ту. Я поднялся с колен и увидел, что он устремился на эшафот с такой быстротой, словно летел на крыльях. Священник и господин де Ту вместе прочитали псалмы; осужденный молился с горячей верой серафима, мнилось, что душа его увлекает за собой тело в царство небесное; затем он преклонил колена и стал лобызать кровь Сен-Мара, как кровь мученика, но сам принял еще более мученическую смерть. Не знаю, было ли угодно господу послать ему милость сию, только я с ужасом увидел, что палач, вероятно напуганный первой казнью, неловко опустил топор на голову несчастного, который поднес к ней руку; народ испустил продолжительный вопль и ринулся к эшафоту, понося палача; негодяй окончательно смешался и нанес второй удар, от коего наш друг упал, раненый, на помост, тогда палач навалился на него, дабы поскорее прикончить. Другое странное событие испугало народ не менее, чем жуткое сие зрелище. Старый слуга господина де Сен-Мара, держа его лошадь, как то подобает на погребальном шествии, остановился у подножия эшафота и, словно в столбняке, смотрел на своего господина, вплоть до ужасного его конца, затем рухнул мертвый, словно пораженный тем же ударом, от которого скатилась голова казненного.
Я пишу вам наспех об этих горестных событиях с борта генуэзской галеры, где находятся вместе со мной Фонтрай, Гонди, д'Антрег, Бово, дю Люд и другие заговорщики. Мы плывем в Англию, где будем ожидать, чтобы время избавило Францию от тирана, коего мы не могли одолеть. Я навсегда оставляю службу у малодушного монарха, предавшего нас.
Монтрезор.
— Вот как кончили свою жизнь двое молодых людей, которых вы видели некогда столь могущественными, — сказал Корнель. — Их последний вздох был также последним вздохом монархии; отныне во Франции будет царствовать лишь двор; старинная знать и сенаты уничтожены.
— Так вот каков этот «великий» человек! — воскликнул Мильтон. — Чего он добивается? Уж не создания ли республики, не для того ли он разрушил оплот вашей монархии?
— Не приписывайте ему слишком многого, — ответил Корнель. — Он хотел одного — царствовать до конца своих дней. Он трудился для настоящего, а не для будущего; он продолжал дело Людовика Одиннадцатого, но ни тот, ни другой не ведали, что творят.
Англичанин рассмеялся.
— Я полагал, — молвил он, — что подлинный гений поступает иначе. Этот человек поколебал то, что он должен был укрепить, и все им восхищаются! Мне жаль ваш народ.
— Не жалейте! — горячо Воскликнул Корнель. — Человек умирает, но народ обновляется. Наш народ, сударь, наделен бессмертной силой, и ничто ее не сокрушит; воображение не раз увлечет его по ложному. пути, но разум высшего порядка всегда поможет возобладать над заблуждениями.
Эти двое молодых и уже великих людей прохаживались, рассуждая таким образом, между статуей Генриха IV и площадью Дофин, посреди которой они на минуту остановились.